ереместилось – несколькими верстами дальше, в Богимово, чтобы занять там второй этаж огромного дома, при котором был устроен великолепный старинный парк с аллеями и прудами. «Заброшенной поэтической усадьбой» называл новую свою резиденцию писатель. «Что за прелесть, если бы Вы знали! – рассказывает он Суворину. – Комнаты громадные, как в Благородном собрании, парк дивный с такими аллеями, каких я никогда не видел, река, пруд, церковь для моих стариков и все, все удобства. Цветет сирень, яблони, одним словом – табак! <…> Ну отчего бы Вам не приехать ловить рыбу? Здесь карасей и раков видимо-невидимо».[260] А в другом письме тому же адресату: «Какое раздолье! В моем распоряжении верхний этаж большого барского дома. Комнаты громадные; из них две величиною с Ваш зал, даже больше; одна с колоннами; есть хоры для музыкантов. Когда мы устанавливали мебель, то утомились от непривычного хождения по громадным комнатам. Прекрасный парк; пруд, речка с мельницей, лодка – все это состоит из множества подробностей просто очаровательных… Караси отлично идут на удочку. Я вчера забыл о всех печалях: то у пруда сижу и таскаю карасей, то в уголке около заброшенной мельницы и ловлю окуней… Я буду ждать Вас. Хорошо бы Вам поспешить, а то скоро перестанут петь соловьи и отцветет сирень».[261]
Писатель устроился наконец там, где у него были все условия для труда и отдыха.
Но по-прежнему мучительными оставались денежные проблемы. Путешествуя по Европе, Чехов сильно задолжал Суворину. И пусть теперь сестра Мария и братья Михаил и Иван стали сами зарабатывать на жизнь, оставался Александр, который буквально вопил о своей нищете после рождения очередного малыша,[262] да и отец, который, перестав работать у Гаврилова, поселился с семьей, тоже вошел в число нахлебников. Чтобы пополнить семейный бюджет, Чехов решил вести атаку сразу по трем фронтам: по понедельникам, вторникам и средам он станет работать над своим очерком о Сахалине, где покажет, как каторжники, лишенные всякой надежды вернуться в родные края, теряют одновременно и представления о нравственности, и понятия о реальности; по четвергам, пятницам и субботам будет продолжать трудиться над повестью «Дуэль», а воскресенье отведет на «рукоделие»: вместо других развлечений примется пописывать короткие рассказы.
Поднимаясь на рассвете – часа в четыре, в пять, не позже, он сам варил себе кофе, потом садился за работу, но не за столом, а на подоконнике: так, отрывая взгляд от бумажного листа, он видел парк… В одиннадцать часов – перерыв: либо поход за грибами, либо рыбная ловля. После обеда, который собирал семью всегда в одно и то же время, в час дня, короткий сон, а едва проснувшись – снова за перо, и так – до вечера. Терзаемый угрызениями совести, Чехов сознавался, что ему куда интереснее писать «Дуэль», чем «Остров Сахалин», и что нередко он мошенничает, отдавая дни, предназначенные репортажу с острова, этой повести. А репортаж между тем продвигался медленно, мучительно и неуверенно. «Пишу свой Сахалин и скучаю, скучаю… Мне надоело жить в сильнейшей степени», – делится он с Сувориным, но спустя всего двое суток разъясняет, как на самом деле складывается работа: «Сахалин подвигается. Временами бывает, что мне хочется сидеть над ним 3–5 лет и работать над ним неистово, временами же в часы мнительности взял бы да и плюнул на него. А хорошо бы, ей-богу, отдать ему годика три! Много я напишу чепухи, ибо я не специалист, но, право, напишу кое-что и дельное. А Сахалин тем хорош, что он жил бы после меня сто лет, так как был бы литературным источником и пособием для всех, занимающихся и интересующихся тюрьмоведением».[263]
Отдав трудам праведным почти все утреннее и пополуденное время, Чехов с облегчением возвращался в семейный круг за ужином. Встав из-за стола, хозяева и гости собирались в огромной гостиной и болтали там, как заведено у русских, обо всем на свете, беспечно засиживаясь за разговорами допоздна. Как всегда, в доме было полно народу. Чехов чувствовал себя, по собственному признанию, как рак в садке с кучей других раков. Были здесь Наташа Линтварева с ее заразительным смехом, зоолог Вагнер, занимавшийся исследованием пауков и отчаянно споривший со всеми о наследственности и естественном отборе, была семья Киселевых, приезжал художник Левитан, а главное – Лика Мизинова.[264]
За последние два года эта прелестная девушка стала близким другом всей семьи. Лика была на десять лет моложе Антона Павловича, пылала к нему робкой страстью и каждый день ждала, что он ответит ей тем же. Он же, со своей стороны, хотя и был сильно привязан к милой Лике, взял на себя в их отношениях роль любящего, но насмешливого старшего брата. И, не признаваясь в этом даже себе самому и постоянно подшучивая над Ликой, стремился уберечь себя от колдовского очарования, исходившего от нее – с ее свежестью, пикантностью, меланхолическим остроумием. Изо всех сил Чехов старался защитить свое внутреннее одиночество, приносившее ему страдания, но необходимое для работы. Что ему делать с женщиной, пусть даже и желанной, если вся его жизнь состоит из чернил и бумаги? Польщенный тайной любовью, которая расцветала в его тени, он не хотел ни поощрять Лику с ее робким чувством, ни разочаровывать ее и писал ей нежно-насмешливые записочки, которые можно было трактовать как угодно. Он давал девушке забавные прозвища, советовал бежать от этого прохвоста Левитана, обольстителя юных девиц, критиковал саму Лику за то, что она, дескать, ест слишком много мучного, курит, позволяет себе лениться и склонна к беспорядку. Укоряя девушку в том, что она не приехала, как обещала, Чехов пишет: «Мы часто ходим гулять, причем я обыкновенно закрываю глаза и делаю правую руку кренделем, воображая, что Вы идете со мной под руку», или даже – «Я люблю Вас страстно, как тигр, и предлагаю Вам руку. Предводитель дворняжек Головин-Ртищев. P.S. Ответ сообщите мимикой. Вы – косая». Лика отвечала в тон: «Мне ужасно хочется попасть поскорее в Богимово и повисеть у Вас на руке, чтобы потом у Вас три месяца ломило и сводило руку и Вы постоянно вспоминали бы обо мне с проклятием».[265]
Итак, в шутку Антон Павлович на разные лады предлагал Лике руку, но в действительности еще более, чем всегда, хотел сохранить эту руку свободной, чтобы писать. Убежденный холостяк, даже в то время, когда Лика жила под его кровом, он объявлял Суворину: «Жениться я не намерен. Я бы хотел теперь быть маленьким, лысым старичком, сидеть за большим столом в хорошем кабинете».[266]
Иногда, чтобы вечера в Богимове проходили повеселее, там играли в рулетку, смастеренную Чеховым, причем он сам исполнял роль крупье. Дети Киселевых – «киселята» от восьми до двенадцати лет – инсценировали рассказы Чехова, ставя и разыгрывая домашние спектакли, после них показывали «живые картины», а иногда и устраивали факельные шествия по парку, страшно всех, в том числе и писателя, порой принимавшего в них участие, забавлявшие. Дети были буквально околдованы мангустом. Однажды тот потерялся в лесу, повергнув тем самым все семейство в глубочайшее уныние, но через некоторое время нашелся, по случаю чего был устроен праздник.
Как обычно, местные крестьяне приходили лечиться к доктору, которого им словно бы сам Бог послал. Об одном случае Чехов так рассказывает в письме к Суворину: «Везла баба рожь и свалилась с воза вниз головой. Страшно разбилась: сотрясение мозга, вытяжение шейных позвонков, рвота, сильные боли и проч. Привезли ее ко мне. Она стонет, охает, просит у Бога смерти, а сама глядит на мужика, который ее привез, и бормочет: „Ты, Кирилл, брось чечевицу, после отмолотишь, а теперь овес молоти“. Я ей говорю, что после об овсе, а теперь, мол, есть поговорить о чем посерьезнее, а она мне: „Овес-то у него очень хороший!“ Хлопотливая, завидющая баба. Таким легко помирать».[267]
Вместе с этим письмом Чехов отправил Суворину рукопись законченной им «Дуэли». Что до сахалинского репортажа, тот опять застопорился. Для самого писателя этот рассказ о каторге стал похож на каторжные работы. Недовольный этим и самим собой, он признается несколько дней спустя все тому же Суворину: «В последнее время я стал чертовски мнителен. Мне все кажется, что на мне штаны скверные, и что пишу я не так, как надо, и что даю больным не те порошки. Это психоз, должно быть», и чуть дальше: «У меня в сарае холодно. Я бы хотел теперь ковров, камина, бронзы и ученых разговоров. Увы, никогда я не буду толстовцем! В женщинах я прежде всего люблю красоту, а в истории человечества – культуру, выражающуюся в коврах, рессорных экипажах и остроте мысли!» – и сразу за этим повторяет, видимо, понравившуюся самому свою майскую шутку: «Ах, поскорее бы сделаться старичком и сидеть бы за большим столом!»[268]
Ему было уже невмоготу жить в Богимове. С приближением осени он размечтался о том, чтобы отправиться вслед за перелетными птицами, вот только куда? В Крым, в Норвегию, в Америку?
Но мечты так и остались мечтами: в начале сентября Чехов возвращается в семейное гнездышко на Малой Дмитровке. Жизнь в деревне, общение с природой и крестьянами только в еще большей степени настроили его против блуждавших в тумане русских интеллектуалов. Для начала он в гневе напал на Льва Толстого: «Я третьего дня читал его „Послесловие“. Убейте меня, но это глупее и душнее, чем „Письма к губернаторше“,[269] которые я презираю. Черт бы побрал философию великих мира сего! Все великие мудрецы деспотичны, как генералы, и невежливы и неделикатны, как генералы, потому что уверены в безнаказанности. Диоген плевал в бороды, зная, что ничего ему за это не будет. Толстой ругает докторов мерзавцами и невежничает с великими вопросами, потому что он тот же Диоген, которого в участок не поведешь и в газетах не выругаешь. Итак, к черту философию великих мира сего! Она вся, со всеми юродивыми послесловиями и письмами к губернаторше, не стоит одной кобылки из „Холстомера“».