<…> Вы не будете смеяться над этим письмом? Нет? Это было бы слишком! [Две строки зачеркнуты. ] Все это не нужно! Слушайте, это не фразы – эта просьба – единственный исход, и я умоляю отнестись к ней без смеха, и помогите мне. Прощайте».[325]
И, чтобы избежать колдовского влияния, которое Чехов оказывал на нее даже издалека, Лика становится любовницей Потапенко.
Возможно, и отчаянный тон письма, и отчаянный поступок девушки были вызваны тем, что ее мечта о счастье окончательно рухнула: той осенью Чехов сильно увлекся другой женщиной. В Москве он познакомился с молодой актрисой, обладавшей «змеиной грацией», типом «тигрицы до кончиков ногтей»[326] и нервным, резковатым, чуть хриплым голосом, – с Лидией Яворской. Как вспоминает познакомившая ее с Чеховым Татьяна Щепкина-Куперник, «она ему то нравилась, безусловно, интересовала его как женщина, но и чем-то раздражала…»[327] Странное дело: его, который ценил в людях прежде всего простоту, в этой особе привлекала больше всего ее искусственность. Вскоре о новой пассии Чехова заговорила вся литературная Москва. Он пообещал написать для нее пьесу. Она подписывала свои ему нежные записочки: «Целую и люблю. Ваша Лидия».
Очень скоро Лика поняла, что опасная соперница вскоре вытеснит ее из сердца Антона Павловича. Каждый раз, как Чехов приезжал в Москву, он непременно встречался с Лидией Яворской. Она принадлежала к тому небольшому кружку людей, которые устраивали ему самый радостный прием. Все молодые женщины, влюбленные в Чехова, были знакомы между собой и, прикрываясь проявлениями нежной дружбы, на самом деле друг друга ненавидели. Какую ничтожную уловку покинутой возлюбленной мы находим в записке Лики! Мадам Яворская провела с нами весь вечер, рассказывает она, и сообщила нам, что Чехов просто прелесть и что она любой ценой желает заполучить его в мужья… Попросила моего содействия, и я пообещала сделать все от меня зависящее ради вашего семейного счастья. Напишите хоть несколько слов о том, влюблены ли Вы в Лидию Яворскую… Напишите, конечно, мне, а не ей… До свиданья, палач души моей, напишите, умоляю…[328]
Чехов не попался на удочку и несколько дней спустя ответил запиской в пять строк, назвав Лику своей «дорогой сводней», но не дав даже намека на свои чувства к молодой актрисе. В общем-то, ему нравилось быть осаждаемым столькими распаленными женщинами. Они, как он говорил, были его «эскадрой», он – их «адмиралом». Дамы даже окрестили его Авеланом[329] в честь адмирала, командовавшего русской эскадрой, вошедшей в Тулон в 1893 году. Приезжая в Москву, Чехов останавливался в «Гранд-отеле», в забронированном для него номере.[330] Именно туда к нему приходили поклонницы. К ним присоединялись и несколько мужчин. Пили и болтали до рассвета. «Третьего дня я вернулся из Москвы, где прожил две недели в каком-то чаду. Оттого, что жизнь моя в Москве состояла из сплошного ряда пиршеств и новых знакомств, меня продразнили Авеланом. Никогда раньше не чувствовал я себя таким свободным. Во-первых, квартиры нет – могу жить где угодно, во-вторых, паспорта все еще нет и… девицы, девицы, девицы…»[331] Однако поэтесса Щепкина-Куперник говорила, что на таких сборищах не могла отделаться от впечатления, будто «он не с нами», будто он – старший, играющий с детьми, делающий вид, что ему интересно, а ему неинтересно. «И где-то за стеклами его пенсне, за его юмористической усмешкой, за его шутками – чувствовались грусть и отчужденность».[332]
Как-то он сфотографировался с двумя своими приятельницами – Яворской и Щепкиной-Куперник. Последняя рассказывает об этом в мемуарах так: «…наконец решено было на память сняться втроем. Мы долго усаживались, хохотали, и когда фотограф сказал „смотрите в аппарат“, – А.П. отвернулся и сделал каменное лицо, а мы все не могли успокоиться, смеясь приставали к нему с чем-то – и в результате получилась такая карточка, что Чехов ее окрестил „Искушение св. Антония“».[333] Впрочем, Антон Павлович всегда утверждал, что сексуальный инстинкт – основа любви, но уточнял при этом, что не следует хвастаться подвигами плоти. «И что за дичь: разве половая способность есть признак настоящей жизни, здоровья? – писал он Суворину. – Все мыслители в 40 лет были уже импотентами, а дикари и в 90 лет держат по 90 жен. Крепостные помещики сохраняли свою производительную силу и оплодотворяли Агашек и Грушек вплоть до той минуты, когда их в глубокой старости хватал кондрашка. Я морали не читаю, и, вероятно, моя старость тоже не будет свободна от попыток „натянуть свой лук“, как говорит в „Золотом осле“ Апулей. Судя по человечности, дурного мало, что Паскаль спал с девицей – это его личное дело; но дурно, что Зола похвалил Клотильду за то, что спала с Паскалем, и дурно, что это извращение он называет любовью».[334] Как бы там ни было, но то ли безмятежное легкомыслие, то ли невинное желание поддразнить подтолкнуло его снова пригласить Лику с Потапенко встретить Новый год в Мелихове.
Тогда же[335] его книга под названием «Остров Сахалин» начала печататься с продолжениями в журнале «Русская мысль». Чехов был счастлив, что разделался наконец со столь неблагодарным трудом. «Мой „Сахалин“ – труд академический, и я получу за него премию митрополита Макария, – пишет он Суворину. – Медицина не может теперь упрекать меня в измене: я отдал должную дань учености и тому, что старые писатели называли педантством. И я рад, что в моем беллетристическом гардеробе будет висеть и сей арестантский халат. Пусть висит!»[336]
К тому времени Чехов уже признан первым прозаиком своего поколения. Критики воспевают его как художника и как бытописателя. Все газеты, все журналы гоняются за ним, вымаливая что-нибудь неопубликованное. Переиздания его книг следуют одно за другим почти без перерывов. Его переводят на французский, на английский, на немецкий… Наверное, этим и объясняется та жадность, с которой читатели набросились на «Остров Сахалин». И… большей частью оказались разочарованы. Они ожидали от Чехова головокружительного, исполненного драматизма и горячности повествования, напоминающего «Записки из мертвого дома» Достоевского. А получили беспристрастный и сдержанный отчет о пребывании писателя в среде каторжан. Тем не менее этот репортаж, который некоторые сочли слишком сухим, привлек внимание властей, и правительство направило на остров следственную комиссию. Результатом стали реформы с целью смягчения условий жизни каторжников. То есть Чехов мог себе сказать, что муки его были не напрасны.
Если «Остров Сахалин» оставил читающую публику безразличной, этого никак нельзя было сказать о другом произведении Чехова – о повести «Палата № 6», опубликованной за год до того. Место действия этого, быть может, самого мрачного из творений писателя – палата для душевнобольных в больнице маленького провинциального городка. Слабый и опустившийся доктор Андрей Рагин, который «чрезвычайно любит ум и честность, но чтобы устроить около себя жизнь умную и честную, у него не хватает характера и веры в свое право»,[337] проводит все свободное от работы время в мечтах или за чтением, сопровождающимся рюмкой водки и кусочком соленого огурца каждые полчаса. Замкнувшись в себе, он становится снисходительным к царящим вокруг коррупции, насилию, грязи и нищете, он словно бы не замечает всего этого: внутренняя жизнь заслоняет от него все, что происходит вовне. Видя страдания своих несчастных заброшенных пациентов, он только спрашивает сам себя: «Но что же… Что из этого? <…> Я служу вредному делу и получаю жалованье от людей, которых обманываю; я нечестен. Но ведь сам по себе я ничто, я только частица необходимого социального зла: все уездные чиновники вредны и даром получают жалованье… Значит, в своей нечестности виноват не я, а время… Родись я двумястами лет позже, я был бы другим».[338] А в это самое время грубый и деспотичный сторож Никита наводит в больнице порядок, измываясь над пациентами. Однажды Рагин понимает, что надо все поменять. Но поздно. Появившиеся в его поведении из-за нового отношения к жизни странности приводят к тому, что его объявляют сумасшедшим и обманом запирают, вместе с другими умалишенными, в палате № 6. Он пытается сопротивляться – на него обрушиваются кулаки сторожа Никиты, и Рагин умирает, осознав, какую ошибку совершил, принимая из лени и мягкотелости ужасы, которые следовало разоблачать.
На страницах повести читатели обнаружили столько реализма и – одновременно – экстравагантности, что невольно задумались о смысле, который писатель хотел вложить в свое произведение. Одни полагали, что «Палата № 6» содержит замаскированную критику толстовской – искусственно созданной и косной – доктрины о непротивлении злу насилием, по мнению других, это был памфлет, направленный против режима, палата № 6 олицетворяла царскую Россию, ставшую тюрьмой для умов, ее кошмарный страж Никита воплощал в себе образ императорской власти, а разочарованный во всем доктор – русской интеллигенции, живущей без руля и без ветрил. Что же до самого Чехова, верного своему обету сдержанности, он отказывался объяснить скрытый смысл своей вещи: он был уверен, что роль писателя сводится к тому, чтобы создать лишь произведение, но никак не комментарии к нему.
Как бы там ни было, успех «Палаты № 6» был оглушительным. Правда, Суворин упрекнул автора в том, что повести не хватает «алкоголя». Что он хотел этим сказать? Чехов ответил на упрек сдержанно: «Вас нетрудно понять, и Вы напрасно браните себя за то, что неясно выражаетесь. Вы горький пьяница, а я угостил Вас сладким лимонадом, и Вы, отдавая должное лимонаду, справедливо замечаете, что в нем нет спирта. В наших произведениях нет именно алкоголя, который бы пьянил и порабощал, и это Вы хорошо даете понять. Отчего нет? Оставляя в стороне „Палату № 6“ и меня самого, будем говорить вообще, ибо это интересней. Будем говорить об общих причинах, коли Вам не скучно, и захватим целую эпоху. Скажите по совести, кто из моих сверстников, т. е. людей в возрасте 30–45 лет, дал миру хоть одну каплю алкоголя? Разве Короленко, Надсон и все нынешние драматурги не лимонад? Разве картины Репина или Шишкина кружили Вам голову? Мило, талантливо. Вы восхищаетесь и в то же время никак не можете забыть, что Вам хочется курить. Наука и техника переживают сейчас великое время, для нашего же брата это время рыхлое, кислое, скучное, умеем рождать только гуттаперчевых мальчиков, и не видит этого только Стасов, которому природа дала редкую способность пьянеть даже от помоев. Причины тут не в глупости нашей, не в бездарности и не в наглости, как думает Буренин, а в болезни, которая для художника хуже сифилиса и полового истощения. У нас нет „чего-то“, это справедливо, и это значит, что поднимите подол нашей музе, и Вы увидите там плоское место. Вспомните, что писатели, которых мы называем вечными или просто хорошими и которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и Вас зовут туда же, и Вы чувствуете не умом, а всем своим существом, что у них есть какая-то цель, как у тени отца Гамлета, которая приходила и тревожила воображение. У одних, смотря по калибру, цели ближайшие – крепостное право, освобождение родины, политика, красота или просто водка, как у Дениса Давыдова, у других цели отдаленные – Бог, загробная жизнь, счастье человечества и т. п. Лучшие