Антон Чехов — страница 61 из 102

Несколько недель спустя после возвращения в Мелихово Антон Павлович с гордостью объявил редактору «Русской мысли» Виктору Гольцеву, что его «машина» снова заработала, и действительно – несмотря на визиты многочисленных друзей, которым очень хотелось с ним повидаться, в то лето он успел сделать как никогда много. Используя заметки в своих записных книжках, он написал один за другим четыре рассказа: «Человек в футляре», «Крыжовник», «О любви» и «Ионыч». Три названных здесь первыми отличаются тем, что действие в них происходит в одной и той же обстановке и что персонажи – общие: гимназический учитель Буркин и ветеринар Иван Иваныч. Уже давно Чехов мечтал написать большой цикл рассказов, объединенных героями и местом действия, и таким образом создать нечто вроде настоящего романа или хотя бы – группы историй, родившихся на одном приливе вдохновения. Но и на этот раз процесс оборвался, и автор не продолжил серию начатых им картинок из жизни. Свободно чувствуя себя на короткой дистанции рассказа, Чехов не находил в себе мужества стайера: ему казалось очень трудным сохранить дыхание на долгой стезе романиста. Ужас писателя перед лирическими отступлениями, пафосом, перегруженностью деталями побуждала его к созданию коротких вещей. Восхищаясь некоторыми произведениями других авторов, заключенными в пудовые тома, сам он был приверженцем легкости и в совершенстве владел этим искусством.

Впрочем, после необычайного прилива вдохновения творческий пыл его мало-помалу угасал. В конце июля он жаловался Лидии Авиловой: «Гостей так много, что никак не могу собраться ответить на Ваше последнее письмо. Хочется написать подлиннее, а рука отнимается при мысли, что каждую минуту могут войти и помешать. И в самом деле, пока я пишу это слово „помешать“, вошла девочка и доложила, что пришел больной. Надо идти. <…> Мне опротивело писать, и я не знаю, что делать. Я охотно бы занялся медициной, взял бы какое-нибудь место, но уже не хватает физической гибкости. Когда я теперь пишу или думаю о том, что надо писать, то у меня такое отвращение, как будто я ем щи, из которых вынули таракана, – простите за сравнение. Противно мне не самое писание, а этот литературный entourage,[445] от которого никуда не спрячешься и который носишь с собой всюду, как земля носит свою атмосферу».[446]

Этот «антураж», эта «атмосфера», которыми он так гнушался, на самом деле были ему необходимы. Доказательство? А хотя бы то, с какой радостью он принимал своих собратьев в Мелихове. В начале сентября Немирович-Данченко объявил Антону Павловичу, что труппа перебралась в Москву, и он решил поехать туда, чтобы побывать на нескольких репетициях.

Когда 9 сентября 1898 года молодые артисты увидели его в зале, у них перехватило дыхание. Восторг, который они испытывали по отношению к Чехову, заставлял их сомневаться в самих себе. А Чехов, такой же взволнованный, как и эти дебютанты, теребил бородку, покашливал, играл своим пенсне… Но, посмотрев одно действие целиком, расслабился. Впервые у него появилось ощущение, что исполнители его понимают. На второй репетиции он предложил некоторые изменения в игре и попросил заменить актера, назначенного на роль Тригорина, самим Станиславским. Тот, будучи не только актером, но и постановщиком спектакля, обладал тщательно разработанной концепцией театрального искусства. Так, чтобы воссоздать точнее деревенскую атмосферу, он вознамерился дать из-за кулис кваканье лягушек, собачий лай… Подобная забота о том, чтобы все выглядело реалистично, ужасно рассмешила Чехова, и он воскликнул: «…сцена требует известной условности. У вас нет четвертой стены. Кроме того, сцена – искусство, сцена отражает в себе квинтэссенцию жизни, и не надо вводить ничего лишнего».[447]

Во время первых репетиций Чехов заметил Ольгу Леонардовну Книппер, красота которой и тонкое проникновение в роль Аркадиной произвели на него весьма сильное впечатление. Это была молодая женщина двадцати восьми лет, с широким лицом, сверкающими умом глазами и густыми черными волосами. Она только что закончила курсы драматического искусства и решила посвятить свою жизнь театру. Едва увидев Чехова, она поняла, что это не простая встреча, ее охватило волнующее предчувствие. А он, со своей стороны, пожелал присутствовать на репетиции пьесы Алексея Толстого «Царь Федор», где Ольга играла роль Ирины: этим спектаклем должен был открыться Московский Художественный театр. Сидя в холодном сыром зале, весь закутанный, глядя на голую сцену, единственным освещением которой были воткнутые в горлышки бутылок свечи, он глаз не отрывал от актрисы, старался не упустить ни словечка, ни единого жеста. Чуть позже он напишет Суворину: «Перед отъездом, кстати сказать, я был на репетиции „Фед[ора] Иоан[новича]“. Меня приятно тронула интеллигентность тона, и со сцены повеяло настоящим искусством, хотя играли и не великие таланты. Ирина, по-моему, великолепна. Голос, благородство, задушевность – так хорошо, что даже в горле чешется. Федор показался мне плоховатым; Годунов и Шуйский хороши, а старик (секиры) чудесен. Но лучше всех Ирина. Если бы я остался в Москве, то влюбился бы в эту Ирину».[448]

Если бы остался в Москве… На самом деле он на следующий же день после этой памятной репетиции уезжал в Крым. С приближением осени возобновились кровохарканья: врачи настаивали на смене климата. Волей-неволей пришлось смириться и отправиться на долгие зимние месяцы русской зимы в теплые края. Путешествие, которое когда-то было бы для него сплошным удовольствием, на этот раз показалось ссылкой, приговором к изгнанию. Снова он почувствовал себя предателем по отношению к северу, суровые пейзажи которого так любил, вынужденный изменить ему с югом, чье солнце было необходимо для того, чтобы выжить.

Антон Павлович приехал в Ялту 18 сентября 1898 года и снял две комнаты на частной даче, стоявшей в цветущем саду. Город-курорт, с его большими гостиницами, пальмами, кактусами и синим морем, казался ему странно искусственным – словно декорация. Он думал о людях, которые обитают здесь: наверное, они находятся совсем в стороне от потока жизни. Ежедневно прогуливаясь вдоль берега, он добрел как-то до лавки Синани – интеллектуального центра города. Именно здесь, где торговали и книгами, и табаком, в магазинчике под названием «Русская избушка», собирались обычно приезжие артисты и писатели. Среди многих других Чехов повстречал у Синани молодого поэта Константина Бальмонта, певца Шаляпина, композитора Рахманинова, который посвятил ему свою «Фантазию для оркестра», вдохновленную чеховским рассказом «На пути». Однако у медали была и оборотная сторона: тут тоже, как обычно, как везде, приходилось отбиваться от натиска поклонников всякого рода знаменитостей и претендентов на роль писателя. «Мне здесь скучно, как белуге», – написал он как-то Татьяне Щепкиной-Куперник, а в другом письме: «Да, Вы правы: бабы с пьесами размножаются не по дням, а по часам, и я думаю, только одно есть средство для борьбы с этим бедствием – зазвать всех баб в магазин Мюр и Мерилиза и магазин сжечь. Компания здесь есть, мутные источники текут по всем направлениям – есть и бабы, с пьесами и без пьес: но все же скучно. Давит под сердцем, точно съел громадный горшок постных щей».[449]

От докучливых поклонников и поклонниц Антон Павлович нередко скрывался в женской гимназии, обедал там с директрисой и учительницами. Чуть позже стал даже членом попечительского совета. Когда он проходил коридорами, девчушки-гимназистки в белых пелеринках приветствовали его глубоким реверансом.

Прошел почти месяц после приезда в Ялту, и вот, придя однажды вечером к Синани, Чехов получил из его рук телеграмму, посланную Марией Павловной не брату, а владельцу лавки: «Как принял Антон Павл[ович] Чехов известие о кончине его отца?» Дело в том, что вся Ялта уже знала о печальном событии, не знал только сын усопшего, и Синани был смущен, просто не знал, что делать. Было 13 октября, Павел Егорович умер накануне. Вероятно, опасаясь, что брат слишком сильно разволнуется, узнав об этом, Мария Павловна и решила обратиться сначала к Синани…

Чехов немедленно отправил телеграмму сестре, сообщив ей о том, что глубоко опечален. Несмотря на глухую злобу по отношению к домашнему тирану, которую Антон затаил в сердце своем со времен детства и юности, он не мог не разволноваться, узнав об этой внезапной кончине, потому что по-своему все-таки очень любил отца. В эти печальные траурные дни он много думал о матери и о Маше. «Как бы ни было, грустная новость, совершенно неожиданная, опечалила и потрясла меня глубоко. Жаль отца, жаль всех вас; сознание, что вам всем приходится переживать в Москве такую передрягу в то время, как я живу в Ялте, в покое, – это сознание не покидает меня и угнетает меня все время».[450]

И другая мысль, более утонченная, постепенно прокладывала себе дорогу в его сознании. Этот его отец, который был для него всего лишь смешным напыщенным персонажем, подобным воздушному шарику, внутри которого пустота, на самом-то деле – не сформировал ли его собственный, Антона, характер? Не утвердился ли он с самых юных лет в своем религиозном скептицизме, в бесконечной терпимости, в склонности к абсолютной простоте и скромности как человеческих отношений, так и письма исключительно благодаря реакции на мелочность, ханжество покойного, на его суровую авторитарность, его словесную избыточность? Как бы там ни было, сейчас ему казалось, будто он стал таким, как есть, именно в противовес отцовским свойствам. Если другие родители воспитывают детей собственным примером, то Павел Егорович – от противного. Он сформировал сына отталкивающими своими качествами. И может быть, Чехов потому больше обязан своему отцу, которому всегда выносил самый суровый приговор, чем другим членам семьи? Все, что он пережил, все, что написал, содержало в себе семена, пос