Антон Чехов — страница 74 из 102

[548] А из Москвы в Ялту в тот же день полетело письмо от Ольги: «Мне скучно без тебя. Так хочу тебя сейчас видеть, так хочу приласкаться, посмотреть на тебя. Точно меня выбросили куда-то за борт – такое у меня сейчас ощущение. Что ты делаешь, что думаешь?»[549]

В ответ он написал:

«Милая, славная, великолепная моя актриса, я жив, здоров, думаю о тебе, мечтаю и скучаю оттого, что тебя здесь нет. Вчера и третьего дня был в Гурзуфе, теперь опять сижу в Ялте, в своей тюрьме. Дует жесточайший ветер, катер не ходит, свирепая качка, тонут люди, дождя нет и нет, все пересохло, все вянет – одним словом, после твоего отъезда стало здесь совсем скверно. Без тебя я повешусь.

Будь здорова и счастлива, немочка моя хорошая. Не хандри, спи крепко и пиши мне почаще.

Целую тебя крепко, крепко, четыреста раз.

Твой Antonio».[550]

Сначала они обменивались нежными письмами чуть ли не каждые два дня, но вскоре Чехов плотно засел за работу над новой пьесой.[551] Это были «Три сестры». «Пьесу пишу, но боюсь, что она выйдет скучная, – делится он своими опасениями с Ольгой 23 августа. – Я напишу и, если мне не понравится, отложу ее, спрячу до будущего года или до того времени, когда захочется опять писать. Один сезон пройдет без моей пьесы – это не беда».

Взявшись за трудную задачу, драматург хотел воспользоваться своим ялтинским одиночеством, чтобы благополучно довести работу до конца. Впрочем, и здоровье в это время не позволяло ему думать о поездке в Москву. А от Ольги приходили очаровательные письма, будившие в нем зависть и ревность. То она рассказывала ему о чудесном дне за городом у друзей, тут же предлагая: «Антон, родной мой, проведем будущее лето здесь где-нибудь в деревне, хочешь?» – и так оправдывая свое предложение: «Я все думала, как ты удивительно подходишь в этой чисто русской природе, к этой шири, к полям, лугам, овражкам, уютным, тенистым речкам…»[552] То рассказывает о встрече с друзьями, которая продолжалась до двух часов ночи: «Я не помню, чтобы так много хохотала».[553] То описывает костюмированный бал, где была в платье «с большим декольте» и танцевала до упаду. Эти отголоски молодой веселой жизни по контрасту наводили Антона Павловича на грустные мысли о собственном возрасте, о болезни, об одиночестве. «Я боюсь, чтобы ты не разочаровалась во мне, – отвечает он ей. – У меня страшно лезут волосы, так лезут, что, гляди, чего доброго, через неделю буду лысым дедом. <…> Страшно скучаю. Понимаешь? Страшно. Питаюсь одним супом. По вечерам холодно, сижу дома. Барышень красивых нет. Денег становится все меньше и меньше, борода седеет…» Эта печальная картина вместо того, чтобы охладить Ольгу, только разожгла ее любовь к Чехову. Прекрасно зная, что он все слабеет и тяжело болен, она твердо решила, что они должны пожениться. Даже говорила Немировичу-Данченко о свадьбе как о «деле уже решенном», словно забыв о том, насколько отвратительна была для Чехова сама мысль о женитьбе. Он не только не мечтал объявить о намерении сочетаться с Книппер узами брака, но откладывал со дня на день поездку в Москву, а чтобы оправдаться перед Ольгой, выдумывал, что работа над пьесой идет медленно, что ему не хватает вдохновения, что он болен: «Жар, кашель, насморк». Ну а ей-то хотелось ли его видеть на самом деле? Не начала ли Ольга забывать его? «Ты холодна адски, как, впрочем, и подобает быть актрисе. Не сердись, милюся, это я так, между прочим». А поскольку она в ответ протестует и настаивает на том, чтобы он поскорее уехал из Ялты, чтобы встретиться с ней, он замечает горько: «Завтра в Москву едет мать, быть может, и я поеду скоро, хотя совсем непонятно, зачем я поеду туда. Зачем? Чтобы повидаться и опять уехать? Как это интересно. Приехать, взглянуть на театральную толчею и опять уехать… Ты редко пишешь мне, это я объясняю тем, что я уже надоел тебе, что за тобой стали ухаживать другие». Уязвленная Ольга в свою очередь обвинила Чехова в том, что он очерствел сердцем, что скрывает свои истинные чувства. Она пыталась заставить его понять с полуслова, чего ждет от него. Зачем эта игра в прятки, эти постоянные умолчания? Разве не приятней и не честней любить друг друга открыто – на глазах у всех? Но чем больше она настаивала, тем больше старался он уйти от ответа. Главное – не затрагивать вечных проблем, не думать о будущем, пусть все остается как есть. «Ты пишешь: „ведь у тебя любящее, нежное сердце, зачем ты делаешь его черствым?“ А когда я делал его черствым? В чем, собственно, я выказал эту свою черствость? Мое сердце всегда тебя любило и было нежно к тебе, и никогда я от тебя этого не скрывал, никогда, никогда, и ты обвиняешь меня в черствости просто так, здорово живешь.

По письму твоем судя в общем, ты хочешь и ждешь какого-то объяснения, какого-то длинного разговора с серьезными лицами, с серьезными последствиями: а я не знаю, что тебе сказать, кроме одного, что я уже говорил тебе 10 000 раз и буду говорить, вероятно, еще долго, т. е. что я тебя люблю – и больше ничего. Если мы теперь не вместе, то виноваты в этом не я и не ты, а бес, вложивший в меня бацилл, а в тебя любовь к искусству». Чтобы задобрить Ольгу, Чехов переводит разговор на новую пьесу, где специально для нее создается персонаж: «Ах, какая тебе роль в „Трех сестрах“! Какая роль! Если дашь десять рублей, то получишь роль, а то отдам ее другой актрисе», – тут же обсуждая с подругой задачи театра, в котором она работает, и свои собственные: «Я того мнения, что ваш театр должен ставить только современные пьесы, только! Вы должны трактовать современную жизнь, ту самую, какою живет интеллигенция и какая не находит себе трактования в других театрах за полною их неинтеллигентностью и отчасти бездарностью. <…> В этом сезоне „Трех сестер“ не дам, пусть пьеса полежит немножко, взопреет, или, как говорят купчихи про пирог, когда подают его на стол, – пусть вздохнет».[554]

Тем не менее к середине октября он пьесу уже заканчивает и так сообщает об этом Горькому: «Можете себе представить, написал пьесу. Но так как она пойдет не теперь, а лишь в будущем сезоне, то я не переписывал ее начисто. Пусть так полежит. Ужасно трудно было писать „Трех сестер“. Ведь три героини, каждая должна быть на свой образец, и все три – генеральские дочки! Действие происходит в провинциальном городе вроде Перми, среда – военные, артиллерия». И добавляет: «Погода в Ялте чудесная, свежая, здоровье мое поправилось. В Москву даже не хочется ехать отсюда, так хорошо работается и так приятно не испытывать в заднем проходе зуд, который был у меня все лето. Я даже не кашляю и даже ем уже мясо. Живу один, совершенно один. Мать в Москве».[555]

Несмотря на утверждение, что ехать ему не хочется, Чехов уступил все-таки повторяющимся настоятельным призывам Ольги, уже через неделю после письма Горькому, 23 октября, прибыл в Москву и остановился в гостинице «Дрезден» на Тверской, в самом центре города.

Целыми днями он пропадал в Художественном театре, присутствуя и на репетициях, и на спектаклях. Несколько раз посмотрел свои – «Чайку» и «Дядю Ваню». «Здесь Горький, – пишет он Средину в начале ноября. – Я и он почти каждый день бываем в Художественном театре, бываем, можно сказать, со скандалом, так как публика устраивает нам овации, точно сербским добровольцам». Восторг публики, конечно, трогал его, но вовсе не умерял его печали при мысли о судьбе новой пьесы. Антон Павлович очень неохотно согласился позировать художнику Валентину Серову, вознамерившемуся написать его портрет. Он часто куда-нибудь ходил с Ольгой и Горьким, ужинал в ресторанах, возвращаясь домой только поздно ночью. Такая беспорядочная жизнь утомляла его. Снова стала подниматься температура, вернулись головные боли, приступы кашля. Но Чехов и не думал в связи с этим сокращать свое пребывание в Москве, где главным средоточием его интересов была, конечно же, Ольга. А она забегала к нему в гостиницу между двумя репетициями, приносила конфеты, цветы, туалетную воду, забавные безделушки. На столе появлялся самовар. Ольга готовила бутербродики с маслом и медом, а Чехов глядел, как она хлопочет, будто настоящая хозяйка дома. И все-таки по-прежнему не мечтал предложить любимой руку и сердце: таких вот свободных и пылких отношений с ней Антону было вполне достаточно. Тайная любовь имела свою прелесть.

Вскоре после приезда Чехова в Москву Станиславский организовал читку «Трех сестер» труппе Художественного театра. Назначена она была в фойе, присутствовали все. Замечательное впечатление, которое пьеса произвела на «художественников» поначалу, к концу сменилось едва ли не на свою противоположность: радостный настрой испарялся по мере продвижения от эпизода к эпизоду. Когда был дочитан последний акт, воцарилась мертвая тишина. Все словно оцепенели в вежливом молчании. Автор, смущенный, взволнованный, пытался улыбаться, он нервно покашливал, вопросительно поглядывал на актеров. И вдруг их словно прорвало: все решились заговорить сразу. И мнения были неутешительными для драматурга. До ушей Ольги, как она вспоминала потом, доносились в общем гуле лишь обрывки фраз типа «Это же не пьеса, только ее канва!» или «Это невозможно играть, нет никаких ролей – одни намеки на них!»… А вот как вспоминает тот день Станиславский: «В фойе был поставлен большой стол, покрытый сукном, все расселись вокруг него, с Чеховым и режиссерами в центре. Присутствовали: вся труппа, служащие, кое-кто из рабочих и из портних. Настроение было приподнятое. Автор волновался и чувствовал себя неуютно на председательском месте. Он то и дело вскакивал, отходил, прохаживался, особенно в те минуты, когда разговор принимал, по его мнению, неверное или просто неприятное для него направление. Обмениваясь впечатлениями по поводу только что прочитанной пьесы, одни называли ее драмой, другие – трагедией, не замечая того, что эти названия приводили Чехова в недоумение. Один из ораторов, с восточным акцентом, стараясь блеснуть своим адвокатским красноречием, начал с пафосом свою речь трафаретными словами: