Антоний и Клеопатра — страница 122 из 132

его идеи верны, что мы погрязли в безжалостном болоте привилегий для высших классов.

– О, ты говоришь как он!

– Благодарю.

– Мы оба – сыновья божественного отца, это правда, – сказал Октавиан, – но ты намного больше похож на него.

– Так всегда говорит моя мать. И Антоний тоже.

– Ты никогда не думал, что это значит, Цезарион?

Молодой человек не понял.

– Нет. Что это может значить, помимо того, что это реальность?

– Реальность. По сути, в этом вся проблема.

– Проблема?

– Да. – Октавиан вздохнул, соединил пальцы пирамидкой. – Если бы ты сейчас не предстал передо мной, царь Птолемей, я, возможно, и заключил бы с тобой соглашение. Но теперь у меня нет выбора. Я должен тебя убить.

Цезарион ахнул, приподнялся с кресла, но снова сел.

– Ты хочешь сказать, что я пойду с моей матерью в твоем триумфальном параде, а потом нас задушат? Но почему? Почему мне необходимо умереть? Кстати, зачем казнить мою мать?

– Ты неправильно меня понял, сын Цезаря. Ты никогда не будешь идти среди участников моего триумфа. Собственно говоря, я не разрешил бы тебе даже на тысячу миль приближаться к Риму. Разве тебе никто не объяснил?

– Чего именно? – спросил Цезарион, потрясенный. – Перестань играть со мной, Цезарь Октавиан!

– Твое сходство с божественным Юлием представляет для меня угрозу.

– Я – угроза из-за сходства? Это же бред!

– Все, что угодно, только не бред. Выслушай меня. Как странно, что твоя мать тебе не сказала! Может, она думала, что если ты будешь знать, то никогда не дашь ей царствовать на Капитолии. Нет, сиди и слушай! Я откровенно говорю о Клеопатре не для того, чтобы досадить тебе, а потому, что она была моим заклятым врагом. Дорогой мой мальчик, я должен был руками и ногами драться, не щадя сил, чтобы возвыситься в Риме. Четырнадцать лет! Я начал, когда мне было восемнадцать, будучи усыновленным моим божественным отцом как римский сын. Я стал наследником и старался соответствовать этому статусу, хотя многие были против меня, включая Марка Антония. Теперь мне тридцать два года, и, когда ты умрешь, я наконец буду в безопасности. У меня не было такой юности, как у тебя. Я был болен и слаб. Люди считали меня трусом. Я стремился подражать божественному Юлию: учился улыбаться, как он, носил обувь на толстой подошве, чтобы казаться выше ростом, копировал его речь, стиль его риторики. И когда земной образ божественного Юлия погас в памяти людей, они стали думать, что в мои годы он, наверное, был похож на меня. Ты начинаешь понимать, Цезарион?

– Нет. Я сожалею, что тебе пришлось страдать, но не понимаю, какое отношение ко всему этому имеет моя внешность.

– Внешность – это ось, на которой вращалась моя карьера. Ты не римлянин и не был воспитан римлянином. Ты – иноземец. – Октавиан подался вперед, сверкая глазами. – Я скажу тебе, почему римляне, прагматичный и разумный народ, обожествили Гая Юлия Цезаря. Самый неримский поступок. Они любили его! О многих полководцах говорили, что солдаты готовы умереть за них, но только о Гае Юлии Цезаре говорили, что все жители Рима и всей Италии готовы за него умереть. Когда он ходил по Римскому форуму, по улицам и трущобам Рима или любого другого города Италии, он относился ко всем как к равным себе. Он шутил с ними, он выслушивал рассказы об их горестях, он старался помочь. Рожденный и выросший в трущобах Субуры, он вел себя с неимущими как неимущий: он говорил на их жаргоне, спал с их женщинами, целовал их дурно пахнущих младенцев и плакал, тронутый их положением. И когда те тщеславные и отъявленные снобы, жадные до денег, убили его, народ Рима и Италии не мог перенести эту потерю. Это они сделали его богом, а не сенат! Фактически сенат – ведомый Марком Антонием! – пытался всеми известными ему способами помешать обожествлению Цезаря. Не удалось. Клиентов у него был легион, и я наследовал их вместе с его состоянием.

Он поднялся, обошел стол и встал перед испуганным юношей, глядя на него сверху.

– Позволить народу Рима и Италии увидеть тебя, Птолемей Цезарь, – и они забудут обо всем. Они полюбят тебя сразу и будут безумно рады. А я? Меня назавтра же забудут. Весь мой четырнадцатилетний труд пойдет прахом. Льстивый сенат начнет подлизываться к тебе, сделает тебя римским гражданином и, может быть, на следующий же день назначит консулом. Ты будешь править не только Египтом и Востоком, но и Римом, несомненно, сможешь назвать себя хоть пожизненным диктатором, хоть царем. Сам божественный Юлий начал уже смягчать наши mos maiorum, потом мы, три триумвира, почти сломали традиции, и теперь, когда Антоний уже не соперник мне, я – неоспоримый хозяин Рима. То есть при условии, что ни Рим, ни Италия никогда тебя не увидят. Я намерен править Римом и его владениями как автократ, молодой Птолемей Цезарь. Ибо Рим находится сейчас в таком положении, что готов согласиться с подобным правлением. Если народ увидит тебя в Риме, он примет тебя. Но ты будешь править так, как научила тебя твоя мать, – царь, сидящий на Капитолии и вершащий суд, словно Минос у ворот Гадеса. Ты не видишь в этом ничего предосудительного, несмотря на все твои либеральные программы реформ в Александрии и Египте. А мое правление будет невидимым. На мне не будет диадемы или тиары – знака моей власти, и я не разрешу моей любимой жене носить ее. Мы будем продолжать жить в нашем доме, и пусть Рим думает, что правление в нем демократическое. Вот почему ты должен умереть. Чтобы Рим оставался римским.

Выражение лица Цезариона все время менялось: удивление, горе, задумчивость, гнев, печаль, понимание. Но не было ни смущения, ни замешательства.

– Я понимаю, – медленно проговорил он. – Я действительно понимаю и не могу винить тебя.

– Ты на самом деле сын божественного Цезаря и наследовал его блестящий интеллект. Жаль, что я никогда не увижу, наследовал ли ты его военный гений, но у меня есть несколько очень хороших полководцев, и я не боюсь царя парфян, с которым я намерен заключить мир. Одним из краеугольных камней моего правления будет мир. Война, по сути, самое расточительное занятие – от жизней до денег, и я не позволю римским легионам диктовать форму правления в Риме или выбирать правителя.

Цезарион чувствовал, что теперь он продолжает говорить, чтобы оттянуть момент казни.


«О мама! Почему ты мне не доверяла? Разве ты не знала того, что объяснил мне только что римский сын Цезаря? Антоний, конечно, должен был сказать, но Антоний был твоей марионеткой. Не потому, что ты опаивала его, а потому, что он любил тебя. Ты должна была сказать мне. Но может быть, ты сама этого не понимала, а Антоний был слишком занят, доказывая, что он достоин твоей любви, и не считал важным мое положение».

Цезарион закрыл глаза и заставил себя думать, направив свой интеллект на решение этой проблемы. Есть ли хоть крохотная возможность сбежать? Он вздохнул, осознавая безнадежность ситуации. Нет, сбежать не удастся. Самое большее, что он может сделать, – это затруднить для Октавиана его убийство. Выбежать из палатки, крича, что он – сын Цезаря. Неудивительно, что Тавр так смотрел на него! Но того ли захотел бы его отец от своего неримского сына? И потребовал бы Цезарь от него этой жертвы? Зная ответ, он снова вздохнул. Октавиан был настоящим сыном Цезаря согласно его последней воле. Он даже не упомянул о своем другом, египетском сыне. И что же сам Цезарь ценил превыше всего? Его dignitas. Dignitas! Это самое римское из всех качеств, личные достижения человека, его деяния, его сила. Даже в свои последние моменты Цезарь сохранил dignitas незапятнанным. Вместо того чтобы сопротивляться, он прикрыл тогой лицо и ноги так, чтобы Брут, Кассий и остальные не видели ни выражения сведенного смертной судорогой лица, ни того, что осталось от его гениталий.

«Да, – подумал Цезарион, – я тоже сохраню мое dignitas! Я умру, владея собой, своим лицом, и с прикрытыми гениталиями. Я буду достоин своего отца».


– Когда я умру? – спокойно спросил он.

– Сейчас, в этой палатке. Я должен сделать это сам, потому что никому не могу доверить такое поручение. Если моя неопытность в этом деле причинит тебе больше боли, я прошу простить меня.

– Мой отец говорил: «Пусть это будет внезапно». Держи это в уме, Цезарь Октавиан, и я буду удовлетворен.

– Я не могу обезглавить тебя. – Октавиан сильно побледнел, ноздри его расширились, он криво улыбнулся, сдерживая дрожь губ. – Я не так силен, и твердости мне не хватает. И я не хочу видеть твоего лица. Тирс, передай мне ткань и шнур.

– Тогда как? – спросил Цезарион, встав с кресла.

– Ударом меча в сердце. Не пытайся бежать, это не изменит твою судьбу.

– Я понимаю. Это будет на виду у всех и затруднит твою задачу. Но я побегу, если ты не согласишься на мои условия.

– Назови их.

– Ты окажешь милость моей матери.

– Да.

– И моим маленьким братьям и сестре.

– С их голов не упадет ни один волос.

– Ты клянешься?

– Клянусь.

– Тогда я готов.

Октавиан накрыл материей голову Цезариона и обвязал шнуром вокруг шеи, чтобы самодельный капюшон не слетел. Тирс передал ему меч. Октавиан проверил лезвие и нашел его острым как бритва. Затем он посмотрел на земляной пол палатки и нахмурился, кивнул Эпафродиту, белому как полотно:

– Помоги мне, Дит.

Он взял Цезариона за руку.

– Пойдем с нами, – сказал он и посмотрел на белую материю на голове Цезариона. – Какой ты храбрый! Твое дыхание глубокое и ровное.

Из-под капюшона послышался голос, похожий на голос Марка Антония:

– Хватит болтать, кончай с этим, Октавиан!

В четырех шагах от них лежал ярко-красный персидский ковер. Эпафродит и Октавиан поставили на него Цезариона, больше нельзя было откладывать. «Кончай с этим, Октавиан, кончай с этим!» Он нацелил меч и вонзил его одним быстрым ударом с большей силой, чем предполагал в себе. Цезарион вздохнул и опустился на колени. Октавиан тоже не устоял на ногах. Его руки еще держали рукоять из слоновой кости в форме орла, потому что он не мог разжать пальцы.