— Нет. Я не могу оставить ее — позволить ей одной встретиться с тобой лицом к лицу.
— У нее есть Марк Антоний.
— Если я правильно его понял, он будет уже мертв.
Октавиан потянулся, зевнул до слез.
— Очень хорошо, царь Птолемей. Я буду вести с тобой переговоры. Но не при стольких свидетелях. Господа легаты, вы можете идти. Помните клятву, которую вы дали мне. Я хочу, чтобы даже шепота вашего об этом никто не услышал. И не смейте это обсуждать даже между собой. Понятно?
Статилий Тавр кивнул и ушел с остальными легатами.
— Садись, Цезарион.
Прокулей, Тирс и Эпафродит встали у стены палатки, едва дыша от ужаса, на таком расстоянии, чтобы их не видели оба участника драмы.
Цезарион сел, его зелено-голубые глаза оказались единственным, что не принадлежало богу Юлию.
— Что же ты можешь предложить, чего не может Клеопатра?
— Для начала — спокойную атмосферу. Ты не испытываешь ненависти ко мне. Как ты можешь ненавидеть меня, если мы никогда не встречались? Я хочу мира тебе и Египту.
— Огласи свои предложения.
— Моя мать удалится как частное лицо в Мемфис или Фивы. Ее дети от Марка Антония поедут с ней. Я буду править в Александрии как царь и в Египте как фараон. В клиентуре Гая Юлия Цезаря, сына бога, — как его самый преданный царь-клиент. Я дам тебе столько золота, сколько ты запросишь, а также пшеницу, чтобы кормить всю Италию.
— Почему ты будешь править мудрее, чем правит твоя мать?
— Потому что я — кровный сын Гая Юлия Цезаря. Я уже начал исправлять ошибки, которые на протяжении многих поколений совершала династия Птолемеев. Я установил бесплатную долю зерна для бедных, я сделал гражданами Александрии всех ее жителей, а сейчас я разрабатываю процедуру демократических выборов.
— Хм. Очень по-цезарьски, Цезарион.
— Понимаешь, я нашел его бумаги, те, в которых он составлял планы, как вывести Александрию и Египет из застоя, который длился в Египте тысячелетия. Я понял, что его идеи правильные, что мы погрязли в безжалостном болоте привилегий для высших классов.
— О, ты говоришь как он!
— Благодарю.
— Мы оба — сыновья божественного отца, это правда, — сказал Октавиан, — но ты намного больше похож на него.
— Так всегда говорит моя мать. И Антоний тоже.
— Ты никогда не думал, что это значит, Цезарион?
Молодой человек не понял.
— Нет. Что это может значить, помимо того, что это реальность?
— Реальность. По сути, в этом вся проблема.
— Проблема?
— Да. — Октавиан вздохнул, соединил свои скрюченные пальцы пирамидкой. — Если бы ты сейчас не появился, царь Птолемей, я, возможно, и согласился бы заключить с тобой соглашение. Но теперь у меня нет выбора. Я должен тебя убить.
Цезарион ахнул, приподнялся с кресла, но снова сел.
— Ты хочешь сказать, что я пойду с моей матерью в твоем триумфальном параде, а потом нас задушат? Но почему? Почему мне необходимо умереть? Кстати, почему необходима смерть моей матери?
— Ты неправильно меня понял, сын Цезаря. Ты никогда не будешь идти среди участников моего парада. Собственно говоря, я не разрешил бы тебе даже на тысячу миль приближаться к Риму. Разве тебе никто не объяснил?
— Чего не объяснил? — спросил Цезарион, потрясенный. — Перестань играть со мной, Цезарь Октавиан!
— Твое сходство с богом Юлием представляет для меня угрозу.
— Я — угроза из-за сходства? Это же бред!
— Все, что угодно, только не бред. Послушай меня, я объясню тебе. Как странно, что твоя мать тебе не объяснила! Может быть, она думала, что если ты будешь знать, то немедленно посадишь ее на Капитолии. Нет, сиди и слушай! Я откровенно говорю о Клеопатре не для того, чтобы подразнить тебя, а потому, что она была моим неумолимым врагом. Дорогой мой мальчик, я должен был руками и ногами драться, не щадя сил, чтобы возвыситься в Риме. Четырнадцать лет! Я начал, когда мне было восемнадцать, будучи усыновленным моим божественным отцом как римский сын. Я получил свое наследство и старался соответствовать ему, хотя многие были против меня, включая Марка Антония. Теперь мне тридцать два года, и, когда ты умрешь, я наконец буду в безопасности, у меня не было такой юности, как у тебя. Я был болен и слаб. Люди считали меня трусом. Я стремился выглядеть как бог Юлий: тренировался улыбаться, как он, носил обувь на толстой подошве, чтобы быть выше ростом, копировал его речь, стиль его риторики. И когда земной образ бога Юлия погас в памяти людей, они стали думать, что в мои годы он, наверное, был похож на меня. Ты начинаешь понимать, Цезарион?
— Нет. Я сожалею, что тебе пришлось страдать, кузен, но я не понимаю, какое отношение ко всему этому имеет моя внешность.
— Внешность — это ось, на которой вращалась моя карьера. Ты не римлянин и не был воспитан римлянином. Ты — иноземец. — Октавиан подался вперед, сверкая глазами. — Я скажу тебе, почему римляне, прагматичный и разумный народ, обожествили Гая Юлия Цезаря. Самый неримский поступок. Они любили его! О многих генералах говорили, что их солдаты готовы умереть за них, но только о Гае Юлии Цезаре говорили, что люди Рима и всей Италии готовы за него умереть. Когда он ходил по Римскому Форуму, по аллеям и трущобам Рима или любого другого города Италии, он относился ко всем встреченным людям как к равным себе. Он шутил с ними, он выслушивал рассказы об их горестях, он старался помочь. Рожденный и выросший в трущобах Субуры, он ходил среди неимущих как один из них: он говорил на их жаргоне, спал с их женщинами, целовал их дурно пахнущих младенцев и плакал, тронутый их положением. И когда те тщеславные и отъявленные снобы, жадные до денег, убили его, народ Рима и Италии не мог перенести его потерю. Это они сделали его богом, а не сенат! Фактически сенат — ведомый Марком Антонием! — пытался всеми известными ему способами помешать обожествлению Цезаря. Не удалось. Клиентов у него был легион, и я наследовал их вместе с его состоянием.
Он поднялся, обошел стол и встал перед испуганным юношей, глядя на него сверху.
— Позволить народу Рима и Италии увидеть тебя, Птолемей Цезарь, — и они забудут обо всем. Они полюбят тебя сразу и будут безумно рады видеть тебя. А я? Меня назавтра же забудут. Весь мой четырнадцатилетний труд будет забыт. Льстивый сенат будет подлизываться к тебе, сделает тебя римским гражданином и, может быть, на следующий же день сделает тебя консулом. Ты будешь править не только Египтом и Востоком, но и Римом, несомненно, в любой форме, какую ты захочешь, от вечного диктатора до царя. Сам бог Юлий начал уже смягчать наш mos maiorum, потом мы, три триумвира, еще более упростили его, и теперь, когда Антоний уже не соперник мне, я — неоспоримый хозяин Рима. То есть при условии, что ни Рим, ни Италия никогда тебя не увидят. Я намерен править Римом и его владениями как автократ, молодой Птолемей Цезарь. Ибо Рим наконец находится сейчас в таком положении, что готов принять подобное правление. Если народ увидит тебя в Риме, он примет тебя. Но ты будешь править так, как тебя научила твоя мама, — царь, сидящий на Капитолии и правящий суд, как Минос у ворот Гадеса. Ты не видишь в этом ничего неправильного, несмотря на все твои либеральные программы реформ в Александрии и Египте. А мое правление будет невидимым. На мне не будет диадемы или тиары — знака моего статуса, и я не разрешу моей любимой жене носить ее. Мы будем продолжать жить в нашем доме, и пусть Рим думает, что правление в нем демократическое. Вот почему ты должен умереть. Чтобы Рим оставался римским.
Выражение лица Цезариона все время менялось: удивление, горе, задумчивость, гнев, печаль, понимание. Но не было ни смущения, ни замешательства.
— Я понимаю, — медленно проговорил он. — Я действительно понимаю и не могу винить тебя.
— Ты на самом деле сын божественного Цезаря, и из всего, что мне говорили, ты наследовал его блестящий интеллект. Жаль, что я никогда не увижу, наследовал ли ты его военный гений, но у меня есть несколько очень хороших маршалов, и я не боюсь царя парфян, с которым я намерен примириться и не нападать на него. Одним из краеугольных камней моего правления будет мир. Война, по сути, самое расточительное занятие человека — от жизни до денег, и я не позволю римским легионам диктовать форму правления в Риме или выбирать правителя.
Цезарион чувствовал, что теперь он продолжает говорить, чтобы оттянуть момент казни.
«О мама! Почему ты мне не доверяла? Разве ты не знала того, что рассказал мне только что римский сын Цезаря? Антоний, конечно, должен был сказать, но Антоний был твоей марионеткой. Не потому, что ты опаивала его, но потому, что он любил тебя. Ты должна была сказать мне. Но может быть, ты сама этого не понимала, а Антоний был слишком занят, доказывая, что он достоин твоей любви, и не считать важным мое положение».
Цезарион закрыл глаза и заставил себя думать, направив свой интеллект на решение этой проблемы. Есть ли хоть крохотная возможность сбежать? Он вздохнул, осознавая безнадежность своего положения. Нет, сбежать нельзя. Самое большее, что он может сделать, — это затруднить для Октавиана его убийство. Выбежать из палатки, крича, что он — сын Цезаря. Неудивительно, что Тавр так смотрел на него! Но того ли захотел бы его отец от своего неримского сына? И потребовал бы Цезарь от него последней жертвы? Зная ответ, он снова вздохнул. Октавиан был настоящим сыном Цезаря согласно его последней воле. Он даже не упомянул о своем другом, египетском сыне. И когда все произошло, что казалось Цезарю самым ценным в его жизни? Его dignitas. Dignitas! Это самое римское из всех качеств, личный вклад человека в достижения, его деяния, его сила. Даже в свои последние моменты Цезарь сохранил dignitas незапятнанным. Вместо того чтобы сопротивляться, он прикрыл тогой лицо и ноги так, чтобы Брут, Кассий и остальные не видели ни выражения его умирающего лица, ни того, что осталось от его гениталий.
«Да, — подумал Цезарион, — я тоже сохраню мое dignitas! Я умру, владея собой, своим лицом, и с прикрытыми гениталиями. Я буду достоин своего отца».