Антошка Петрова, Советский Союз — страница 13 из 32

Однако, выйдя на изгвазданное рыжей глиной крыльцо, сразу же видит соседа, Роберта Семеныча Согрешилина по кличке Куркуль, с запорным выражением на сытой роже выгуливающего своего породистого, но глупого, как сто пудов дыма, кобеля.

Роберт Семеныч на иностранный манер уважительно именует кобеля Питером, но весь остальной барак, естественно, кличет его, поменяв маловыразительное «т» на более подходящее «д».

Сосед этот поселился в бараке всего на несколько месяцев, перебравшись в Подмосковье откуда-то из-под Тмутаракани на блатную должность помзавдеревтреста. Думал, поживет один полгодика, чтоб семью не тягать, а как сдадут новый деревтрестовский дом, так он и переедет всей семьей в свою собственную квартирку. Однако человек полагает, а бог, как известно, располагает. Совсем было уже готовый к сдаче дом по фасаду дал трещину, его заморозили и с тех пор не знают, что с ним делать. Так он и стоит с тех пор одинокий и бесприютный посреди рабочей свалки, а бедняга Согрешилин уж который год одиноко живет на чемоданах в бараке под злорадные пересуды его обитателей.

По утрам Куркуль уезжает со двора на стареньком, кашляющем сизым дымком «жопорожце», а пес остается стеречь его чемоданы, где, по слухам, накоплено аж на целых три квартиры и новую «Волгу».

Так как воры кобеля не слишком беспокоят, он переливчато, как заслуженный артист, воет с тоски и громко гремит (по слухам, мудями) в запертой на десять замков помзавтрестовской комнате.

Опасливо обойдя сильного, но придурковатого добермана и порывисто им ведомого Роберта Семеновича, Антошка голенасто скачет по лужам и, миновав помойку и вешала с давно прокисшими тряпками, приближается к сплошной стене сараев.

Их сарай – крайний слева, он давно осел и прогнил, но мать все никак не соберется его починить, и по этой причине он выглядит по-стариковски ссутулившимся.

Достав из кармана телогрейки тяжелый, «мужской» ключ, Антошка с усилием поворачивает его в механическом брюхе еще более внушительного амбарного замка. Дверь с жалостливым скрипом открывается, и из сарая на нее с неприязнью глядит серая пыльная свалка – древние, полусгнившие подшивки газет, старые санки, бельевые и грибные корзины, прохудившиеся ведра, полуистлевшие шубы, стулья без ножек и прочая дрянь. Впрочем, не старьем своим сарай ценен, а отличным сухим погребом, где чуть ли не круглый год хранятся овощи: картошка, редька, морковь и отрада души – кадки с квашеной капустой, солеными огурцами и мочеными яблоками. Сейчас, в апреле, бочонки из-под яблок и огурцов давно стоят пустые, осталась только капуста. И на том спасибо, у других и этого нет!

Оглянувшись напоследок, не видны ли где пацаны, Антошка юркает в отсыревшие недра сарая, аккуратно притворив за собой не преминувшую еще раз пожаловаться дверь.

Дворовые пацаны – гроза всего поселка. Они называют себя «братвой», строят из себя «бывалых», и им ничего не стоит, например, спионерить с чужого окна авоську с продуктами или, играя в Фантомаса, перемазаться зеленкой и до полусмерти перепугать прохожую старушенцию. Однако все это ерунда по сравнению с теми неисчислимыми кознями, которые они неутомимо строят против девчонок вообще и Антошки в частности. Она легко могла бы накостылять каждому из них в отдельности, но в том-то и беда, что поодиночке их сроду не увидишь.

Хочешь не хочешь, а приходится брать «братву» в расчет. Антошка до сих пор не забыла, как однажды, по забывчивости оставив замок снаружи, она спустилась в погреб, а мальчишки тем временем взяли да и заперли ее. Как ни кричала она, как ни стучала в дверь – никто не услышал, только проклятые гады, как ехидны, хохотали и улюлюкали, наслаждаясь ее слезами. Хорошо хоть мать вовремя спохватилась, что, мол, дочери долго нету, а то так и пришлось бы сидеть в темнице до самой смерти, как княжне Таракановой на картинке в «Родной речи».

На сей раз Антошка замок из петли вынула и положила в сразу отяжелевший карман телогрейки, камнем потянувший ее в подпол. Она зажгла фонарик, нашарила им кольцо люка, с трудом откинула его и медленно, боясь сверзиться с шаткой косой стремянки, стала спускаться в прелую, пахнущую плесенью утробу погреба. Внизу она топнула для верности по мягкому, замшелому полу и громко застучала ложкой по металлическому боку бидона.

Так она обычно предупреждает о своем появлении давно обжившую их погреб крысу, чтоб та сидела и не рыпалась.

Лицом к лицу они столкнулись лишь однажды, но и этого мало не показалось! Как-то раз Антошка пришла в сарай за картошкой, отворила дверь и на самой середине, прямо на люке в подпол, увидела ленивую толстозадую крысищу. Ну и ну!

До сих пор не ясно – кто кого больше испугался! То ли Антошка хозяйского спокойствия крысы, то ли та оглушительного девчачьего визга. Больше они не встречались. Некоторое время Антошка малодушно отказывалась ходить в сарай, но мать настояла, и теперь каждый спуск в подпол сопровождается шаманской музыкой. Подпол Антошка знает как свои пять пальцев – два шага влево от стремянки, и упрешься в дубовую, обитую ржавыми ободьями кадку. Она перегибается через ее высокий борт почти к самому дну и с усилием поднимает наверх увесистый булыжник. Потом поочередно достаются деревянные полукружья, после них – пропитанное соком старое льняное полотенце.

Капусты осталось всего четверть кадки – по весне она уже не та, что зимой, – не так хрустит, не так исходит пряным соком, но все равно еще очень хороша, особенно с лучком и подсолнечным маслицем.

Антошка черпает ложкой золотистую, с оранжевыми лепестками тертой морковки капусту, а мысленно уплывает в прошлое.

Она часто путешествует во времени, особенно в школе. Мгновение, и вместо нудного урока математики ты оказываешься на берегу летней, уже начинающей зацветать речки, где-то шумит трактор, наивный паучок безуспешно пытается вскарабкаться по поднятому к глазам загорелому пальцу, но не тут-то было – коротко обкусанный ноготь сбивает его в траву, а Антошку из летних грез достает строгий голос математички: «Петрова, повтори, что я сказала!»

Сейчас ее мысль, скользнув по поверхности «теории зависимости времени от пространства», отмечает, что в школе время тянется бесконечно – кажется, что с начала учебного года прошло чуть ли не сто лет, но даже вспомнить нечего, а вот в праздники оно летит быстро, зато каждая минута запоминается так отчетливо, что прошлое видишь, как художественный фильм.

Ей ничего не стоит, например, вспомнить, как всем бараком капусту квасили. Это было чуть ли не полгода назад, а разбуди ее среди ночи, спроси, как таблицу умножения, и она тебе все доподлинно расскажет.

В первых числах октября во двор приехал грузовик с крупными белыми кочанами в кузове – это Согрешилин по блату устроил. Соседи сразу стали ссориться – кому первому брать. Чуть до поножовщины не дошло! А все зря. Всем хватило, все остались довольны. С неделю Согрешилин ходил гоголем, а потом привычка взяла свое, и опять в бараке стали относиться к «благодетелю» без всякого уважения.

Антошка помнит, как они с матерью перевозили мешки с капустой в сарай на старом-престаром, вихляющем соседском велике, как приятны были на ощупь круглые, прохладные кочаны, напоминающие нераскрашенные глобусы. Целую кучу глобусов! Как в следующее воскресенье весь барак всполошился чуть ли не до рассвета.

Еще темно было, а уж в коридоре затопали, засморкались, закашляли, и Антошка, которую в другие дни было не добудиться, встрепенулась раньше матери, ощутив внутри сладостное предчувствие праздника.

Наспех позавтракав вчерашней пшенкой со сгущенкой и холодным спитым чайком, они, по традиции, нарядились в самую что ни на есть «затрапезу», в которой небось в другой-то день постыдились бы на люди показаться, и по опустевшему коридору поспешили на двор.

Антошка почти бежит, а мать степенно идет сзади, увещевая: «Не беги, Антонина, мы самые главные, без нас не начнут – успеешь еще ухайдакаться за день-то».

В небе еле-еле светает, еще не растаял даже тонкий туман, белесой кисеей повисший в сером воздухе, а во дворе уже звонко раздаются голоса, перекрываемые дробным перестуком сечек по деревянному дну корыт.

Антошка помнит, как не терпелось ей тогда вступить в этот хор, как ее сечка казалась ей самой звонкой, как опьянела она от всепоглощающего ритма общей музыки, как забылась, на время превратившись в счастливый, но бессмысленный механизм. Ей казалось, что она может работать целый день, без единой минуты отдыха, но в какой-то момент нарубленная капуста вдруг позеленела, пошла кругами, корыто поплыло куда-то, и мать скомандовала: «Перекур!»

Жмурясь от нежного осеннего света, они выходят из сарая и видят, что соседи вынесли свои корыта и кадки на солнышко, и работа кипит теперь во дворе. Здесь весело и людно, как на майской демонстрации, только сейчас никто не кричит «ура» и все еще более-менее трезвые.

Оживленные румяные бабы носят из кухни ведра с горячим рассолом. Лица их неузнаваемо преобразились, будто кто-то неведомый стер «ради праздничка» с них серую пыль застарелого недовольства, и с удивлением Антошка убеждается, что их обычно тяжелые, как переполненные автобусы, тела сейчас двигаются легко и грациозно, что они вовсе еще не старые и, смешно сказать, даже по-своему красивые. Эту красоту не портят ни кирзовые «говномялы», ни дырявые телогрейки, ни ветхие криво повязанные платки, потому что лица сияют радостью, оживившей их давно потухшие глаза.

Мужики, непривычно «тверезые», смачно хекая, рубят кочаны сначала на половинки, потом на четвертинки, а столпившаяся у корыта ребятня и старухи разделывают их в белое сочное «зерно». Мужики подмигивают, балагурят, обнажая металлические зубы, и звонко хлопают проходящих мимо баб по «платформам». А те и не возражают! Они смеются, щедро осыпают капусту целыми пригоршнями серой крупной соли, а поймав вызывающий мужской взгляд, вальяжно, как в танце, поводят широкими плечами и бедрами.

Антошка в восхищении застывает перед этой неяркой, но очень дорогой ей картиной всеобщего благорастворения и, отлично зная, что праздник не вечен, впивается в нее глазами, чтобы вспомнить и насладиться ею потом когда-нибудь, в сером потоке будней.