Весь год шла «классовая борьба». Только на уроках труда друг от друга и отдыхали. Первую половину учебного года девчонки изучали кулинарию, а после зимних каникул шитье и вышивание. Мальчишки же весь год возились с какими-то железками и девчонкам страшно завидовали. Так по крайней мере Антошке казалось, потому что из слесарки они возвращались грязные, оголодавшие и, вместо того чтобы попросить по-хорошему, набрасывались на их припасы с криком: «Где тут у вас пирожки с котятами!»
Антошка давно заметила, что учителя бывают похожи на свои предметы. У девчонок уроки труда вела Татьяна Петровна Кисина, вылитая вышитая думочка, вся в ямочках, складочках, очках и кудряшках, а с мальчишками маялся бывший слесарь с железной дороги, однорукий Пал Палыч Суков – жесткий, худой, весь пропахший табачищем и машинным маслом. Как говорится, нарочно не придумаешь.
Казалось, так и будет, но в восьмом классе их вдруг объединили, заменив уроки труда профобучением, или попросту «ткачеством». Все, конечно, прямо взвились от досады. Во второй школе восьмиклассников учили радиоэлектронике, в третьей вождению, дулевских определили на фарфоровый завод тарелки расписывать, гагаринских торговать в универмаге галантереей и игрушками, но поскольку над их школой шефствовал текстильный комбинат, то их и пристегнули к нему, причем не только тех, кому о девятом классе даже думать было заказано (тем-то, понятное дело, прямая дорожка была если не в колонию для малолетних, то на фабрику), но и всех остальных, даже будущих медалистов.
Комбинат занимал половину поселка. Почти все Антошкины соседи на нем работали. Еще затемно в коридоре барака начинались ор и топот – это собиралась на работу первая смена. О тех же, кому вставать было только ко второй, подумать никому в голову не приходило. Впрочем, все, кто проработал на комбинате хотя бы месяц, были глухими, будто уши им ватой забили. Шум был для них в порядке вещей, а вот если заговорить с ними нормальным голосом, то не услышат, обидятся и заподозрят в двуличии.
Круглые сутки комбинат издавал монотонный звук, привычный, как поселковый воздух, пахнущий лесом, рекой, торфом, хлопком, бензином, мазутом и помойками. Этот звук никому на нервы не действовал, в отличие от мата станционных диспетчеров и рева мотоциклов на улице Ленина. Более того, если бы он прекратился, то в поселке запаниковали бы, решив, что началась война.
До сих пор внутри комбината Антошка никогда не была, да ее и не пропустили бы, потому что он считался секретным объектом, хотя производил брезент для плащ-палаток, марлю для госпиталей и ткань для солдатских гимнастерок. Были у них в городе предприятия и посекретнее – завод «Респиратор», выпускавший противогазы, или «Карболит», на котором делали что-то такое вонючее, что вся округа насквозь провоняла тухлыми яйцами, а работяги и служащие получали молоко за вредность, в том числе и Антошкина мать.
Проходя мимо фабрик, Антошка заглядывала в окна, но ничего, кроме смутных движущихся теней, разглядеть не могла из-за залепившей сетчатые стекла хлопковой пыли. Вообще, за пылью у них в поселке в очереди стоять было не надо. Она летела с хлопковых складов, строительных котлованов, прущих с цементного завода грузовиков, с пустырей, развалин, из фабричных труб, выбиваемых хозяйками ковров, день и ночь стучащих по железной дороге вагонов с торфом и углем.
А в начале июня начинали пылить тополя, и на несколько недель лужи, трава, дворы и улицы затягивались пушистым покрывалом, на которое мальчишки бросали спички, и его пожирал быстрый легкий огонь, а по помойкам валялись обугленные трупики тополиных сережек, которые Антошка про себя называла «пух и прах».
Летом она в городе почти не бывала, так как на три смены уезжала в лагерь. Может быть, поэтому поселок и вспоминался ей засыпанным тополиным пухом, который, конечно, никакого отношения к хлопковому не имел, но все равно казалось, что он вылетел из какого-то порванного тюка, каких Антошка немало перевидала, играя в войну на задворках фабричных складов.
Уроки ткачества проходили на новой, образцово-показательной фабрике в просторной Ленинской комнате, где висели его портреты и высился громадный гипсовый бюст на постаменте, а по бокам, будто охраняя, стояли бюстики Брежнева и Косыгина, которым мальчишки тут же дали прозвище «Лелик и Болик». Ленин украшал знамена, с которыми в праздники комбинат выходил на демонстрации, вымпелы, плакаты, значки, а перед проходной стоял его памятник с протянутой рукой, мимо которого ткачихи проходили, шутливо говоря: «Бог подаст».
На первом уроке была профориентация, вместо второго – экскурсия по комбинату. Главный инженер, которому явно делать было нечего, целый день водил их по крутильно-ниточным, мотальным, красильным, ткацким цехам, складам, раздевалкам, медкабинетам, столовкам, не забыв про бухгалтерию, профилакторий и даже уборные. В новых корпусах коридоры, как в кинотеатре, были украшены черно-белыми фотографиями, только не актеров, а ударниц труда – испуганных теток в косынках со строго поджатыми губами, среди которых Антошка узнала кое-кого из своих соседок. Однако больше всего ее поразило, что в просторном холле стояли пальмы в кадках, под которыми, как на курорте, отдыхали кошки разных мастей.
Экскурсия была интересная, а вот уроки потянулись скучные-прескучные. Их вел прикрепленный к ним наставник, глухой, замшелый и совершенно готовый к выходу на пенсию мастер Синюхин. Пока он бубнил про устройство ткацкого станка, употребляя непонятные слова «уток» и «основа», девчонки перебрасывались записочками, рисовали в блокнотах куколок, обменивались фотографиями актеров, хихикали, сплетничали, щекотали друг друга до слез, а мальчишки плевались жеваными шариками, обзывали друг друга козлами, дергали девчонок за хвосты и вообще всячески пакостили.
Довольно скоро выяснилось, что наставника не интересует ни успеваемость, ни посещаемость, и начались повальные прогулы. К концу первой четверти в Ленинской комнате заседали только подлизы и отличники. А Синюхин и рад был – меньше народу, больше кислороду.
Становиться ткачихой Антошка не собиралась. Она с седьмого класса мечтала о кругосветных путешествиях, поэтому, когда Люсинда предложила ей ткачество прогуливать, она с энтузиазмом эту идею поддержала – главное, чтобы мать не узнала.
В сентябре они гуляли по душистому и еще пушистому лесу, забирались на железнодорожный мост, откуда открывался вид на желто-зеленый ковер, простеганный посередине серебристой тесьмой реки, но в октябре зарядили дожди, и Люсинда сказала, что «стало свежеповато». В дождь не больно погуляешь, но и дома не посидишь, потому что, пока идешь по коридору в туалет, наверняка кто-нибудь высунется и спросит: «Что, девки, прогуливаете?» Объясняй потом матери, вертись как уж на сковородке.
Сперва они решили ходить в кино, но первый сеанс начинался в десять, а из дома надо было выгребаться в половине восьмого. Что делать под дождем два часа, было совершенно непонятно, не по очередям же в гастрономе толкаться? Первый раз они сидели в беседке перед Клубом текстильщиков, где Антошка в лицах пересказала Люсинде «Детей капитана Гранта». На следующей неделе в беседке обнаружилась дохлая кошка, и пришлось два часа просидеть на портфелях под козырьком клуба, глядя на набухавшие по краю капли, шлепавшиеся в лужи, как тяжелые прозрачные гирьки.
На их примере Люсинда объясняла Антошке закон поверхностного натяжения. Она напоминала шуструю любопытную белку, которая вместо орехов запасает всевозможные знания, чтобы достать их при первой необходимости. Люсинда не была отличницей, не сидела на уроке с протянутой рукой, лишь бы получить пятерку и пофорсить у доски, она училась незаметно для окружающих, но почти на все вопросы у нее был ответ, а всякие удивительные факты так из нее и сыпались.
В тот раз она объясняла, что не только мир, но и человек на семьдесят процентов состоит из воды, и это не показалось Антошке удивительным, так как кругом все лилось, струилось, булькало, капало, бурлило, и она прямо чувствовала, что у нее, будто у человека-амфибии, отрастают жабры.
Когда их впустили в клуб, оказалось, что там крутят все то же кино про войну, которое второй раз смотреть прямо с души воротило. Однако деваться было некуда. Они мучительно искали ответ на вопрос «что делать», когда Надька Серегина вдруг пригласила их к себе в гости.
Она перевелась к ним из другой школы и ни с кем еще сдружиться не успела, так как жила не в поселке, а за рекой в новом доме. Антошка с Люсиндой, конечно, обрадовались, но виду не подали, так как надо было еще проверить, что Надька за человек и можно ли брать над ней шефство.
С самого детства Антошка любила ходить в гости, но это ей удавалось редко, потому что почти все их с матерью знакомые жили с ними в одном бараке, и в их комнатах она знала каждую дырку на клеенке, каждую занозу в полу, каждого паука под потолком. Это она и за гости не считала. Ей хотелось ходить к тем, у кого она никогда не была, особенно если они жили в отдельных квартирах. Уж там-то ее интересовало все: содержимое шкафов, холодильников, флаконов в ванной, пузырьков в аптечке, ящиков в кухонных столах и газетных обрезков в туалете. Все ей хотелось потрогать, понюхать, попробовать, но не потому, что она была такая уж любопытная, а просто интересно было хоть несколько часов пожить чужой жизнью, будто она – не она, а какой-то совершенно другой человек.
Антошке казалось, что в бараках живут свои, такие же, как и она, а в отдельных квартирах другие, более счастливые люди. Мечтать об отдельной квартире было их с матерью любимой игрой. Они на полном серьезе обсуждали, что из вещей возьмут, а что раздадут по знакомым, и раз даже поссорились из-за того, что Антошка хотела взять с собой старые игрушки, а мать сказала, что они плохо себя вели и за это она сошлет их на помойку.
Слушая Антошкины мечты, Люсинда фыркала: «Пока в горсовете раскачаются, мы школу окончим и уедем в Москву, так что ты уж лучше мечтай найти себе мужа-москвича с квартирой, машиной и дачей». Люсинда поражала Антошку своей расчетливостью. Казалось бы, живут бок о бок, родились в одном роддоме, ходили в один детский сад, семь лет просидели за одной партой, а совсем разные люди. Вот и верь после этого классикам марксизма-ленинизма, утверждавшим, что «бытие определяет сознание».