Антропологические традиции — страница 21 из 46

критикой основ разрабатывавшейся в предыдущее двадцатилетие «теоретической этнологии». Критика тенденции к «натурализации» этнических феноменов, столь характерная для данного периода развития этой дисциплины в России, парадоксальным образом сочеталась с тенденцией к «этнизации» новых для российских этнографов областей исследований: гендерных отношений (так, в Институте этнографии, сменившем название на Институт этнологии и антропологии РАН, был создан сектор этногендерных исследований) и конфликтов (по всей стране появилось множество научных центров, в названии которых фигурировало словосочетание «этнический конфликт»).

Сообщество советских этнографов, уже привыкшее за годы безраздельного властвования теории этноса к тому, что предмет их науки ограничивается рассмотрением лишь разнообразных ипостасей «этнического», с падением железного занавеса и развенчанием догматики марксистского истмата оказалось плохо подготовленным к интеграции с доминирующими подходами в мировой антропологии. Помимо этого, характерный для периода перестройки рост местных национализмов, «взрыв этничности», волна сепаратистских движений под лозунгами национального самоопределения вовсе не способствовали демонтажу привычного взгляда на социальную динамику как на «межэтнические отношения», т. е. на конфликт «между этносами». Первые 15 постперестроечных лет ушли на дебаты за и против теории этноса[25], разделившие сравнительно небольшое по численности дисциплинарное сообщество на сторонников этой теории («почвенников») и противников («конструктивистов»). Дебаты носили скорее идеологический и политический, нежели собственно научный характер. Их было бы трудно назвать разумной дискуссией, поскольку они изобиловали передержками и невнятицей, осложненной поиском нового понятийно-терминологического аппарата. Поначалу предлагавшиеся концептуализации, заимствованные главным образом из американских этнических исследований (авторами которых, кстати сказать, были не коллеги по цеху — антропологи, а социологи, представители социальной психологии и политических наук, а также историки), были с трудом переводимы на русский язык. Например, в первых статьях, знакомивших отечественных читателей с «доминировавшими» на Западе подходами к исследованиям этничности, использовалась звучавшая весьма неуклюже транслитерация англоязычного термина — «этнисити», лишь на самом излете 1980-х годов замененная ставшим теперь уже привычным термином «этничность». Дебаты эти хотя и содействовали некоторому прояснению аргументов за и против с обеих сторон, но в целом ничем примечательным не завершились и были оставлены как малоперспективные, что, собственно, и выдает их преимущественно идеологический или, быть может, метатеоретический характер, поскольку здесь также можно вести речь о формировании нового видения и его конфликте с доминировавшим прежде.

У российских конструктивистов, как правило лучше знакомых с профильной западной литературой, действительно сформировалось новое (относительно бромлеевской теории этноса, которую многие из них прежде разделяли) видение социальной реальности, предполагающее иную исследовательскую программу, проблематику, методологию. Однако было бы преувеличением заявить, что эта программа была реализована в их собственной практике. Она реализуется сегодня по преимуществу не этнографами, но, например, историками, специалистами по нацио- и империологии. Единственным из известных мне прикладных исследовательских проектов, выполненных в рамках конструктивистского подхода, стала разработка инструментария Всероссийской переписи населения, в которой впервые перечень национальностей стал пониматься не как «список народов», но как распределение категорий переписного учета: в итогах переписи впервые был опубликован полный «Перечень встретившихся в переписных листах вариантов самоопределения населения по вопросу „Ваша национальная принадлежность“».

Широкой публике эти «достижения» остались малоизвестными, как, впрочем, и академические баталии вокруг концептуализации этнических феноменов. Книжный рынок оказался перенасыщенным второсортными и третьесортными учебниками с плохим изложением той же бромлеевской теории и публикаций Гумилева — именно псевдонаучные историософские построения последнего оказались очень удобными для националистов и новых расистов. Язык анализа конструктивистов с их «институционализацией социальных представлений», «рефлективностью», критикой «примордиализма», «реификации» и «гипостазирования» оказался слишком эзотерическим и невнятным для неспециалистов. Этап популяризации этих понятий, по-видимому, еще впереди. Уже то обстоятельство, что западная и отечественная аудитории, для которых сегодня часто пишут российские авторы, воспринимаются настолько различными, что требуют изменения манеры письма, отбора особых понятийно-терминологических средств и специфического выстраивания самого текста, свидетельствует о длящемся отрыве отечественной дисциплины от доминирующего антропологического дискурса ведущих национальных школ мировой антропологии в целом. Российская политическая элита, с известным трудом освоив «этническую терминологию», пришедшую на смену рассуждениям о национальных отношениях, видимо, интеллектуально перенапряглась и пока не спешит осваивать сложную диалектику отношений между социальными представлениями и социальной реальностью, кладущуюся в основу конструктивистского анализа этничности.

Параллельно мучительному поиску новой идентичности дисциплины, за пределами сообщества этнографов/антропологов потерявшие работу «истматчики» и «научные коммунисты» предложили свою версию «социальной антропологии» и довольно успешно институционализировали ее, создав серию кафедр и диссертационных советов по всей стране, пару журналов и специальность, утвержденную Министерством образования, и т. п. Разработанный ими же и утвержденный в марте 2000 г. государственный образовательный стандарт представлял собой конгломерат, составленный из той части истмата, которую условно можно было бы назвать «философской антропологией» (назвать ее так без обиняков мешает уровень философской рефлексии, который оказался отраженным в стандарте), а также из философии и социологии культуры, истории культуры и искусства, культурологии (этой еще одной чрезвычайно маловразумительной дисциплины, составленной из хаотично надерганной проблематики из дюжины областей знания), политологии, правоведения, истории, психологии и экономики. Стоит, действительно, процитировать избранные места из перечня проблематики этого стандарта, чтобы почувствовать его дух и уровень:

«…критерии научности и человечности; личность и деятельность социального антрополога; психологическое обеспечение профессиональной подготовки; социальная (культурная) антропология в современном мире… жизненный уклад, межличностная среда, менталитет… антропологизм как мировоззренческая установка… связь с историей общей антропологии; соотношение этнологии (этнографии) и социальной (культурной) антропологии… социология духовной жизни… этносоциология семейно-брачных отношений… архетипы как культурные универсалии… этнически обусловленные особенности психики людей… проблема национального характера; геокультура и ее основные архитипы (орфография источника. — С. С.)… аналитические единицы духовной жизни… проблемы человеческой жизни и смерти, свободы, смысла бытия…»[26] и т. д. и т. п.

Результатом внедрения этого стандарта стала уже совершенно полная эклектика учебных курсов и учебников, произвольно соединявших некоторые знакомые их авторам сведения и понятия по поводу человека, общества и культуры. Примером может служить программа подготовки студентов на кафедре социальной и культурной антропологии Читинского университета, сотрудники которой проводят «исследования как региональных проблем культуры, религии, образования, так и проблем глобализирующейся культуры».

На сайте кафедры можно прочитать, что:

Программа обеспечивает подготовку специалистов для государственных структур (в Департаментах по национальным и этническим вопросам, в комитетах по делам общественных и религиозных объединений, в пограничных и военных структурах, в системе МВД и ФСБ, в таможне и в миграционной службе, при региональных общественных организациях (ассоциации бурят, проживающих вне автономии, Ассамблеи народов Забайкалья), в службе занятости и в др.). Овладение знаниями культуры региона, спецификой культурных коммуникаций, навыками прикладных исследований позволит выпускникам найти работу в качестве экспертов, консультантов, советников, менеджеров в частных фирмах, деятельность которых связана с взаимодействием представителей разных культур.

В Уральском техническом университете в 2001 г. кафедра психологии и педагогики была переименована в кафедру социальной антропологии и психологии. По мнению преподавателей кафедры, «социальный антрополог — это государственный служащий по работе с социально незащищенными слоями населения (социальный работник); специалист в области управления организацией; специалист в области PR и рекламы».

Примеры такого рода можно множить, однако и без этого ясно, что социальная (культурная) антропология в ее российском изводе не имеет ничего общего с тем, что под этим именем уже длительное время понимают в остальном мире. Вернемся, однако, к деятельности российских этнографов, совершающих медленную эволюцию в сторону социокультурной антропологии (впрочем, как я надеюсь, все же антропологии не того сорта, что оказалась отраженной в государственном стандарте). Основанием для таких надежд является факт давнего знакомства этнографов с классикой мировой антропологии. Разумеется, не стоит преувеличивать степень этого знакомства — классики знакомы не всем, не все, не подробно, иногда в не слишком удачных переводах, которых вообще в России позорно мало[27]