Возможно, что высказанные Лапласом идеи о природе меж-частичных сил притяжения так бы и остались наброском исследовательской программы, занявшим скромное место в конце соответствующей главы трактата, посвященного популярному изложению астрономических достижений, если бы ко времени выхода третьего издания «Exposition de Système du Monde» (1808) ситуация не изменилась. К этому времени были опубликованы два сочинения К. Л. Бертолле — «Исследования о законах химического сродства» (1801) и «Опыт химической статики» (1803)[165]. Бертолле исходил из того, что «силы, вызывающие химические явления, полностью определяются взаимным притяжением молекул тел. Название „сродство (affinité)“ было дано этому притяжению с тем, чтобы отличить его от притяжения астрономического. По всей вероятности, оба этих притяжения имеют одни и те же свойства»[166].
Кроме того, Ш. Кулон в 1785–1791 годах показал, что электрическая сила, действующая между двумя покоящимися зарядами, обратно пропорциональна квадрату расстояния между ними.
Теория химического сродства Бертолле и открытие Кулона укрепили уверенность Лапласа в том, что он на правильном пути, и в третье издание «Exposition de Système du Monde» он вводит новую пространную (около 25 страниц in quarto) главу, посвященную «молекулярному притяжению», и далее высказывает намерение создать в будущем «математическую теорию всех действующих в природе сил притяжения»[167].
Я далек от утверждения, что программа Лапласа была навеяна политическими событиями во Франции на рубеже XVIII–XIX столетий. Но вместе с тем некий резонанс, некую конгруэнтность между имперским проектом Наполеона и «экспансионистской» идеологией проекта Лапласа — подчинить единому закону все астрономические, физические и химические явления — заметить можно, хотя последний, разумеется, не делал на этот счет прямых заявлений. То, что политические реалии оказали на французского ученого определенное влияние, нашло выражение в используемой им терминологии. Выбор (как и создание) научных терминов, а также стиль и фразеология научных работ далеко не всегда определяются исключительно внутринаучными факторами, обстоятельствами и личностными характеристиками ученого: нередко терминологический выбор детерминируется социально-политическим фоном и контекстом[168]. Кроме того, следует иметь в виду, что Лаплас, будучи человеком осторожным и сдержанным, старался избегать многословных политических заявлений, ограничиваясь строго дозированной и точно направленной лестью в адрес властей. Именно поэтому его терминологический выбор (своего рода «проговорки») заслуживают особого внимания.
Действительно, амбиции Лапласа проявились уже в самом названии его трактата, в котором фигурирует выражение système du monde, неожиданность появления которого особенно ясно видна на фоне тенденции — хотя и не всеохватной, но характерной для французской науки века Просвещения — избегать «духа систем (esprit de système)», к чему, в частности, призывал Бюффон.
Но наиболее поразительный пример — это термин, который Лаплас использовал для выражения самой сути своей исследовательской программы: в третьем издании «Exposition du Système du Monde» (1808 год: Наполеон уже четыре года как император Франции, одержавший к этому времени победу при Аустерлице, завоевавший Пруссию, подписавший Тильзитский мир с Россией) Лаплас завершает изложение своего грандиозного замысла фразой, которая в предыдущих изданиях 1796 и 1799 годов отсутствовала: «…материя подчиняется империи сил притяжения различной природы (ainsi la matière est soumise à l’empire des forces attractives de nature différente)»[169], — и далее высказывает намерение создать в будущем «математическую теорию всех действующих в природе сил притяжения»[170]. Более того, термин «империя» появляется в «Exposition du Système du Monde» еще один раз: Лаплас пишет, что «Декарт разрушил империю Аристотеля»[171]. Это говорит о том, что понятие интеллектуальной империи было для Лапласа очень важным.
Феномен Лапласа — это прежде всего соединение таланта, авторитаризма и широты научных интересов (если угодно, энциклопедизма). И природный мир он надеялся выстроить по той же имперской, экспансионистской схеме, по какой он выстраивал — используя созданную им патронатную структуру — подконтрольный ему мир французской науки. Именно это и было нужно Наполеону. Лаплас оказался важным связующим звеном между миром политики и миром науки. Более того, вопреки эгалитаристскому этосу I класса Института[172], Лаплас, считавший себя (и в целом обоснованно) «французским Ньютоном», создавал параллельную наполеоновской свою научную империю.
Однако надеждам Лапласа на реализацию намеченной им программы описания различных явлений природы (от движения небесных тел до химических реакций) в терминах некоего универсального закона притяжения макро- и микротел, пусть даже несколько меняющего свою конкретную форму при переходе с макро- на микроуровень, не суждено было сбыться, хотя к работе по этой программе были так или иначе (как правило, через Аркейское общество) привлечены лучшие ученые Франции того времени (Гаюи, Гей-Люссак, позднее — Малюс, Био, Араго и др.). Наибольшие научные трудности были связаны с пониманием сил химического «сродства».
Признавая невозможность реализации своей программы, Лаплас в четвертом издании «Exposition du Système du Monde» (1813)[173] уже с большой осторожностью высказывается о существовании универсального закона притяжения, и, в частности, он убирает выражение «l’empire des forces attractives». Из пятого издания книги он вообще исключает главу «De l’attraction moléculaire».
Рухнула империя Наполеона, чуть ранее потерпела фиаско программа Лапласа, и хотя при новой власти ученый все еще оставался в фаворе, его положение, да и сам он во многом изменились. Здесь уместно сравнить две характеристики Лапласа, данные в разное время одним и тем же человеком — английским ученым Хэмфри Дэви:
Начало 1800-х годов: «Лаплас… был человеком, державшимся весьма официально и величественным в манерах. Его вид был скорее покровительственным, нежели любезным. Он говорил как человек, не только сознающий свою власть, но также желающий, чтобы и другие признавали ее».
1820-е годы: «Его манеры заметно изменились. Он помягчел, стал походить на джентльмена. <…> Он уже не был интеллектуальным лидером новой аристократии»[174].
Упомянутое Дэви изменение манеры поведения Лапласа было обусловлено не только преклонным возрастом ученого, но и характерной для него гибкостью, умением трезво оценивать ситуацию и приспосабливаться к ней.
Разумеется, провал лапласианской программы имеет чисто научные причины[175]. Однако трудно отделаться от впечатления, что употребление ученым выражения «l’empire des forces attractives» в 1806–1807 годах, когда он работал над текстом третьего издания «Exposition du Système du Monde», и последующее исключение этой метафоры из издания 1813 года отнюдь не случайно коррелируют с периодами соответственно расцвета и заката наполеоновской империи[176].
Лаплас пережил Наполеона на шесть лет. Людовик XVIII сделал ученого маркизом и пэром Франции. В ответ тот неизменно продолжал при каждом удобном случае демонстрировать свою политическую лояльность. Когда в 1826 году часть членов Института выразила протест по поводу введения королем Карлом X цензуры, верный себе Лаплас заявил: «Господа, изучающие неорганизованную материю, бесконечно малые величины, алгебру и арифметику! Кто дал вам право занимать теперь передовые позиции?.. Именно тот, кто льстит великим мира сего, пользуется их благосклонностью и щедротами»[177].
5 марта 1827 года Пьер Симон Лаплас скончался. По преданию, перед смертью он успел сказать: «Человек способен стремиться только за фантомами».
Александр СеменовРеволюция 1905 года: ускользающая либеральная альтернатива?[178]
История революции 1905 года занимает в общественных и политических дискуссиях современной России значительно меньшее место, чем другие эпохи и сюжеты прошлого. Она, безусловно, уступает по своему значению таким точкам отсчета российской политики памяти, как сталинизм, многогранная и оспариваемая история Второй мировой войны или, с другой стороны, события Смутного времени, которые стали чрезвычайно актуальны в связи с утверждением нового государственного праздника — Дня национального единства. В историческом сознании современной России эпоха модерна ушла на задний план, уступив авансцену «веку исторических катастроф» и прекрасному XVIII веку в освещении тележурналиста Парфенова (сериал «Российская империя»), а иногда — совсем уж древней истории (если судить по сайтам радикально-националистических организаций[179]).
Можно предположить, что выбор эпох, актуализируемых в результате воздействия политики памяти, вовсе не случаен, но выражает характерные для сегодняшнего дня усиление националистического дискурса и установку на «нормализацию» образа прошлого. Тем не менее эпоха модерна остается с нами: она сохраняется и обнаруживает себя прежде всего в тех концептуальных рамках и метанарративах, с помощью которых современные историки и публицисты говорят о прошлом России. Не случайно в главном посткоммунистическом труде по социальной истории России, принадлежащем перу Б. Н. Миронова, в котором автор поставит задачу «нормализации» образа российского прошлого, — такое важное место отведено сборнику «Вехи» с характерными для него идеологической критикой революции и интеллигентскими представлениями о «ненормальности» российского исторического развития