Антропология революции — страница 55 из 78

Парадокс состоит в том, что коммунист, выходивший из рядов РКП(б) и, казалось, совершавший антипартийные поступки, своей апологией в большой степени «перепахивал» себя в советском духе, нежели те, кто вступал в партию. Авторы многих заявлений в силу их низкой культуры не способны были создавать объемные и яркие тексты, и их тактические приемы примитивны. Но там, где мы встречаем человека, владеющего литературным слогом, все детали самоконформизирующих операций проявляются особенно ярко.

Таковым является заявление С. Трушина, в котором оправдывается его выход из партии. В нем заметны несколько тактических ходов. Иногда они откровенно казуистичны — он, например, заявляет: «…если общее собрание членов партии нашло мотивы в моем заявлении об исключении меня из партии не уважительными, то я полагаю, что оно поэтому не имело законных оснований исключать меня из партии, а целесообразнее и правильнее было бы заявление мое отклонить или вызвать меня для личного объяснения»[553]. Конфликтов со своими бывшими «товарищами по партии» он, однако, стремится всячески избегать, вообще его апелляциям присуща максимальная тактичность: «Программа партии говорит, что в партию принимаются только желающие и свободно исключаются из партии те товарищи, которые по каким-либо для них уважительным причинам не могут далее быть в партии. <…> Я честно и открыто заявил товарищ[ам] по партии, что по весьма для меня уважительным причинам не могу далее состоять членом партии!»[554] Уважительная причина — это «семейный разлад»; ни о какой политике здесь нет и речи. Замечание о том, что он говорит прямо и ничего не скрывает, видимо, не случайно — никто не смеет заподозрить его в конспирации, уже ставшей в 1919 году синонимом неблагонадежности.

Этого ему показалось мало. Конечно, можно было обратиться к «товарищам» с мягкими увещеваниями, содержавшими намеки на необходимость соблюдения процедурных деталей. Но даже одно их решение отправить С. Трушина, не имея на то полномочий, на «тыловые работы», показывает, что такие аргументы едва бы оказались для них убедительными. Он прибегает поэтому к другому приему — прямой политической самореабилитации. Как надо поступать в таком случае, он, несомненно, знает. «Я сын своего бедняка отца лапотника — крестьянина землероба»[555] — это предложение показывает, что он хорошо разбирается в новой, советской сословной иерархии. Трушину недостаточно только одного определения своего «правильного» социального положения — он занимается рискованными синтаксическими упражнениями, ставя слово «бедняк» перед словом «отец», да еще использует диковинную фразу «сын своего бедняка». Он делает все, чтобы отразить в первую очередь именно социальное происхождение, а не степень родства.

Требуется, однако, не только это. Надо доказать еще и духовную преемственность с отцом — сельским пролетарием безупречной чистоты, удостоверяемой бедностью. И Трушин продолжает: «…предан делу революции и социалистическому советскому строительству жизни трудового народа. Для меня дорог лозунг, написанный на „Красном знамени“ Советской власти трудового народа. Советская власть — единственная власть, ведущая трудовой народ к свободной и счастливой жизни. Советская власть есть защитник „прав и правды“ трудового народа. Красное знамя коммунизма для меня свято, и я ему всегда буду верен»[556].

Автору трудно остановиться. Вся цепочка соотнесенных между собой политических клише в то время традиционно завершалась эмоциональной, «лозунговой» концовкой. Он и к этому готов, и делает это с усердием, которое нельзя не признать чрезмерным даже для апологетических текстов:

«Да здравствует РСФС[Р] власть!

Да здравствуют вожди мировой революции, ударившие в вечевой колокол и пробудившие трудовой народ от многовековой спячки для свержения рабства и ига империализма и капитала!

Да здравствует доблестная Красная Армия!

Да здравствует полная победа труда над капиталом и буржуазией!»[557]

Все это — характерные образчики полуистершихся риторических штампов, «политической трескотни», к 1919 году успевшей всем надоесть — недаром ее клеймил даже Ленин в написанной тогда же статье «Великий почин»[558]. Возникает впечатление, что перед нами — не оправдательный документ, созданный для защиты от обвинений в ренегатстве, а классическая советская «агитка», приобретшая пародийный тон из-за стремления автора сверх всякой меры наполнить текст идеологическими штампами. Заметно к тому же, что Трушин причудливо и своеобразно «достраивает» использованные им для выражения собственной благонамеренности клише, не останавливаясь в своем рвении даже перед тем, чтобы сделать их тавтологичными.

Изученные нами заявления о выходе из РКП(б), рассматриваемые как источник для изучения настроений коммунистов, нуждаются в очень осторожном подходе. Они обнаруживают, что рядовые и недавно принятые члены партии, как правило, имели смутное представление о том, в какой организации они находятся и к каким целям должны стремиться. Кажущееся анекдотичным заявление М. Емельянова с вкраплением канцеляризмов («уволить меня из Партiи», «билет членской был здадина», «ты теперь не существуеш в Партiи») — весьма показательный пример.

Когда же авторы придерживаются установленных ритуалов и цель их определяет форму и содержание текстов, становится очевидной нарочитость использования тех или иных политизированных выражений как тактических приемов. В целом можно прийти к выводу, что такие тексты скорее маскируют подлинные настроения их авторов — возможно, и создаются они именно для этого. И маскируют нередко столь основательно, что и обладающий новейшими методиками историк не может прорвать броню крепко спаянных между собой штампов и понять, что они скрывают.

Условность мотивации выхода из партии становится более явственной, когда ее анализируют в широком контексте «партийного строительства» конца 1910-х — начала 1920-х годов. Зная о том, насколько редко проводились партийные собрания и как часто тогда пренебрегали выполнением партийных поручений, вполне возможно оценить, сколь малозначимым мог быть для мотивации выхода из партии такой довод, как расстроенное здоровье. Более основательными следует счесть ссылки на политическую безграмотность — но, возможно, для многих и это было только внешним поводом, учитывая, сколь многочисленными являлись агитационные кампании, следовавшие в 1918-м — начале 1920-х годов одна за другой, митинги, сельские сходы, публичные читки газет. Прямые и косвенные уверения в благонадежности, иной раз приобретавшие гиперболические очертания, нарочитое подчеркивание своего «пролетарского» социального статуса — все эти особенности рассмотренных документов также не позволяют отнестись к ним с должным доверием.

Ценность их — в другом. Заявления о выходе из партии — свод представлений о лояльности к власти, которые были у людей переходного времени. Эти представления могли быть глубокими или поверхностными, но в целом их основные элементы совершенно типичны. Именно такие представления о лояльности исподволь приучали людей к конформистской норме — заставляя осознавать границы протеста, вырабатывать особый язык послушания, соглашаться на приемлемые для власти компромиссы.

КРАХ УТОПИЧЕСКОГО СУБЪЕКТА

Станислав СавицкийПоезд революции и исторический опыт

1

Исторический опыт советского человека включает в себя разные социально-идеологические и культурные реальности. Например, этот опыт невозможно представить себе без пропаганды. Между тем даже агитпроп зачастую создавался писателями и художниками, у которых было специфическое восприятие революции, не соответствовавшее официальной идеологии. Некоторые бывшие футуристы приняли Октябрьскую революцию, не разделяя политической позиции большевиков и видя в происходящем в 1920-е годы другую свободу и другую утопию, нежели руководство ВКП(б). Были и такие «попутчики», которые хотели запечатлеть новую жизнь как социально-психологическую данность, вовсе не участвуя в идеологических спорах.

Советская культура — это не противостояние маргинальных сообществ официозу, но существование художников и писателей одновременно как минимум в двух сферах — официальной и неофициальной. Следующая отсюда возможность анализировать участие в истории в рамках социальной биографии неизбежно приводит к сведению ситуации к индивидуальным или симптоматичным случаям. Узнать больше о том, как люди 1920–1930-х видели свое время, можно было бы, отказавшись от ограничения знания об истории проблемой взаимодействия личности или микросообщества с системой. В поле зрения того, кто исследует раннесоветскую эпоху, должны попасть разные явления и сферы жизни, связанные между собой формально или поверхностно. Тогда частный случай станет важен не своей характерностью или уникальностью, но тем, что он был соотнесен со многими другими явлениями или историческими эпизодами и, возможно, в некоторых случаях семантически связан с ними. Многообразие реконструируемой картины воссоздаст полноту переживания времени.

Железная дорога как важная для политического строительства коммуникационная сеть, одна из икон технического прогресса и социальное пространство, открытое для всех членов общества, обнаруживает, по меньшей мере, три спектра исторического опыта. Она часто фигурирует в качестве эмблемы в пропаганде или как мотив в авангардистской поэзии, живописи и кино. Кроме того, в ряде случаев, в том числе в дневниковой прозе или записных книжках, поезд предстает как социально-историческая метафора. Одним из ключей к пониманию исторического опыта 1920–1930-х годов может быть соположение этих трех планов: символов массовой культуры; авангардистских идеологем, воплощенных в экспериментальных художественных формах; и документально-автобиографических произведений с элементами социально-психологического анализа. Эта трехмерность создает эффект «объемного» видения ситуации — благодаря тому, что переживание истории воспроизводится в разных ракурсах, в разных масштабах и в разных сферах жизни.