– Только подумай, ведь это же ты! – вскричал Сент-Экс после того, как они прослушали запись голоса Ламота.
– Здорово, – сказал Ламот, – теперь, чтобы узнать, что я думаю по поводу написанного тобой в три часа ночи, тебе достаточно будет включить этот механизм.
Новая игрушка доставляла Сент-Эксу бесконечное удовольствие, а его беспокойному воображению – плодородное поле для экспериментирования. «Включив радиоприемник, Экзюпери записывал симфонии Моцарта в исполнении Тосканини и затем на тот же самый диск накладывал записи своего голоса и голосов друзей, читающих французскую классическую поэзию, чтобы посмотреть, как они согласовываются с музыкальными тактами», – вспоминал позже его переводчик Льюис Галантьер. Эрве Альфан (тогда еще коммерческий атташе французского посольства, хотя вскоре он ушел в отставку) впоследствии запишет свою прославленную пародию на диалог между трясущимся Петеном и неким одряхлевшим генералом, чей род велся от маркиза Лафайета.
Сент-Экзюпери, как правило, заказывал еду в ресторане внизу и редко завтракал или обедал в одиночестве (у него всегда кто-нибудь был в это время в гостях), и, если выбирался куда-нибудь на званый вечер, он почти постоянно заканчивался демонстрацией карточных фокусов Антуана. Он по-прежнему сохранял таинственность вокруг своих магических фокусов, чаще всего повторяя фразу, которую обращал и к Леону Верту, и к Жоржу Пелисье: «Я – мастер своего ритуала».
Он нуждался в этих невинных дивертисментах, чтобы поддержать радость жизни, которая подвергалась испытанием внутренней мукой по поводу тяжелого положения его страны, прискорбных разногласий среди французских эмигрантов в Нью-Йорке и гнетущих новостей из-за границы. Сент-Экс искренне симпатизировал благотворительным усилиям Энн Морган, возглавлявшей Координационный совет французских обществ помощи, и квакерам, отправлявшим продукты питания во Францию. Его возмущало, когда обосновавшиеся в роскошных апартаментах в «Уолдорф Астория» Анри Бернштайн и Эва Кюри неистово разглагольствовали о «зле», творимом Америкой, посылавшей продовольствие во Францию и Северную Африку. Их возмущало, что американцы будто бы при этом помогали Гитлеру и подрывали британскую блокаду континента. А Сент-Экзюпери в тот момент переживал, как бы эта самая блокада не принесла бы его стране еще большие страдания.
Довод противников благотворительности мог бы иметь под собой некоторую почву, если бы, желая доказать чистоту своих побуждений, они, как Симона Вейль, пожелали бы морить голодом себя. Но этот довод, звучавший от изгнанников, явно не отличавшихся жертвенностью, положительно отдавал гротеском. Профессор Луи Руже, в свое время пытавшийся наладить отношения между Виши и Лондоном, прежде чем перебрался в Нью-Йорк, позднее так описал это: «Тучности с Пятой авеню безжалостно осудили пустые животы страны-матери. Сопротивление в Нью-Йорке проявлялось, прежде всего, в компании банкетов. Те, кто голодал во Франции, могли, таким образом, иметь своих полномочных представителей на банкетах в их честь в Соединенных Штатах… Людей, которые купались в роскоши, одевались в шелка и собирали нектар с пропагандистских пайков, не всегда имевших французское происхождение, тех, кто благоразумно прихватил с собой документы о гражданстве для получения права на завтрашнюю Францию, поскольку только они одни не сдались. Они настойчиво клеветали на своих злополучных братьев, не обладавших ни самолетами, ни судами, ни визами, чтобы покинуть Францию, и таким образом предоставивших им одним возможность предстать перед миром незапятнанными».
В апреле стало особенно тоскливо – сначала немцы вторглись в Югославию, затем выдворили из Греции британские силы Вавелла, прибывшие на выручку. Чарльз Линдберг к этому времени открыто объявлял, что война для Англии проиграна и что новое спасение мира можно найти только в политике «сначала Америка». Вступление Соединенных Штатов в войну казалось еще более отдаленной перспективой, поскольку Рузвельту пришлось слишком усердно маневрировать, чтобы обойти ужасающие условия Закона о государственном нейтралитете. В сложившейся обстановке какая польза была от описания недавних военных впечатлений Антуана? Никакой, насколько мог судить Сент-Экзюпери. Он сделал несколько судорожных усилий, которые только привели его в уныние, и предпочел заниматься тем же, что и в Агее – изливать самые сокровенные мысли и чувства в своей «посмертной книге» (как он в шутку называл «Цитадель»).
Он все время находился в неустойчивом состоянии духа. Периоды болезненной раздражительности, если не сказать вспыльчивости, наступали с определенной периодичностью. Он вымещал свое плохое настроение на друзьях, начиная с Роже Бокера, добравшегося до Нью-Йорка в марте 1941 года, который благодаря стоической силе духа, проявленной при нападках Сент-Экса, вскоре заслужил прозвище «мальчика для битья». Пьер де Лану, в августе 1939 года возвращавшийся с ним в Гавр на «Иль-де-Франс» и часто завтракавший с ним по адресу 240, Центральный парк, позже писал так: «Его не удовлетворяло сознание собственной правоты. Ему необходимо было доказать неправоту другого. Действительно ли так проявлялся недостаток уверенности, побуждавший его поддаваться неистовым порывам гнева, когда он пытался что-либо утверждать (или отвергать)? Иногда кровавый бой разгорался буквально из ничего, аргументы в споре даже не формулировались или спор велся ради самого спора». В такие моменты Сент-Экс напоминал де Лану «злобного, но полного юмора быка».
Порывы раскаяния оказывались столь же импульсивными и обезоруживающими, как и его угрюмое молчание, его полные страсти вспышки или наполненное горечью ожесточение. Однажды вечером он так сильно поспорил с Льюисом Галантьером, что тот вышел из себя и стал браниться, после чего дома глубоко переживал их ссору. Но к его восторженному удивлению, на следующее утро он получил письмо от Сент-Экса на семнадцати страницах! Совсем как после спора с сестрами Соссина по поводу Пиранделло, Сент-Экс провел часть ночи анализируя свои аргументы в их споре, затем вышел и просунул длинное послание под дверь Галантьера. «Для него написать это письмо и принести его к моей двери в тот ранний утренний час означало «подставить другую щеку».
Такие вспышки являлись признаками внутреннего недуга, обостренного клеветническими слухами, распускаемыми о нем. В мае его друг Рауль де Росси де Саль, решив, что каждый француз обязан определиться, с кем он, выступил с громогласным заявлением против правительства Виши, изданным группой Герберта Агара «Борьба за свободу». Но Сент-Экзюпери отказался последовать его примеру. Он твердо решил не критиковать своих соотечественников публично, независимо от своего личного к ним отношения. Это развязало языки сторонникам Де Голля, дав им повод для сплетен, если верить Льюису Галантьеру, «действительно слишком ядовитых. Сент-Экзюпери? Я видел его вчера в Вашингтоне, на ленче с Шатемом, тот здесь по заданию из Виши. Сент-Экзюпери не только никогда не завтракал с Шатемом, он даже никогда не разговаривал с этим человеком. Сент-Экзюпери? Да он же агент Виши, вы же знаете. Он здесь покупает самолеты для них». И так далее, и тому подобное.
Июнь, впервые за почти полгода, принес какие-то крохи хороших новостей, чуть-чуть рассеяв мрак предшествующих месяцев. В неожиданно откровенном заявлении, опубликованном 13-го числа, Кордел Галл, госсекретарь, призвал французов восставать против Дарлана и Даваля, а спустя день или два Рузвельт распорядился закрыть все немецкие консульства, так же как их информационные библиотеки и туристские офисы, и заморозить счета всех итальянских и немецких фондов в Соединенных Штатах. И хотя это был только робкий первый шаг, направление движения не оставляло никаких сомнений. Жак де Сиез начал терять расположение Де Голля, Рене Плевен прибыл в Нью-Йорк с миссией навести некоторый порядок в рядах сторонников Шарля Де Голля, где царил хаос, сопровождавшийся клеветой и злословием. Это также казалось утешительным знаком и побудило Сент-Экса заметить в беседе с Бокером: «На сей раз Де Голль послал хоть кого-то приличного, чтобы разобраться в ситуации здесь». Но больше всего его ободрило событие, затмившее все остальное по своей важности: Гитлер объявил войну России 22 июня. Глубокий пессимизм, в который Сент-Экс погружался начиная со дня своего приезда в Нью-Йорк, теперь уступил место умеренному оптимизму, и Антуан сказал Пьеру Лазареву в тот день: «Это – конец начала».
Пришел конец и его сомнениям и колебаниям, столь долго мешавшим творчеству. Теперь, когда пришел черед России пошатнуться от удара, имело смысл передать читателям, как все происходило во Франции. «Цитадель» Сент-Экс отложил в сторону и всерьез приступил к работе над своей военной книгой – «Военный летчик». Как обычно, он работал ночью, совсем как Бальзак, укутавшись в халат, подбадривая себя щедрой кружкой кофе, сваренного прежде, чем усесться работать за изрубцованный окурками стол в гостиной. Письменный его стол, как отметил Галантьер, служил лишь «вместилищем самых разнообразных предметов, причем в этом разнообразии вы не отыскали бы чековой книжки. Время от времени он писал в ночном ресторане, где, отведав в два часа ночи блюдо из говяжьей отбивной, политой оливковым маслом и покрытой слоем перца, он трудился уже до рассвета. Исписавшись до изнеможения, он растягивался дома на диване под лампой, брал в руки микрофон и начинал зачитывать для записи только что написанные страницы, попутно их исправляя. Где-то в семь или восемь часов утра он отправлялся спать. Секретарша приходила к девяти и печатала, пока он спал. Часто, когда друзья заглядывали на обед в час дня, им приходилось названивать и колотить в дверь минут двадцать в ожидании, пока Антуан проснется и откроет им». Если он погружался в глубины своих снов, почти ничто не могло разбудить его, разве только взорвавшийся динамит или разрыв снаряда.
Бернара Ламота призвали иллюстрировать его новую книгу, а Льюису Галантьеру поручили работу над переводом будущей книги «Полет на Аррас». И на того и на другого, как и на Ивонн Мишель, обрушивался град полуночных телефонных звонков: Антуан требовал немедленной реакции на его выстраданные в ночных бдениях строчки. «В два часа ночи, – вспоминал Галантьер, – под полунасмешливым-полуразъяренным взглядом моей жены, не понимая ни слова из того, что быстрый приглушенный голос зачитывал в телефонную трубку (поскольку я, естественно, уже спал), я кивал и вставлял соответствующие замечания «Ах!» или «Это хорошо, о да!», одновременно тщетно пытаясь ухватить нить повествования. После настойчивого требования, следовавшего за чтением, поведать Антуану свое мнение, я механически лицемерно повторял: «Великолепно! Великолепно!» Обычно звонок завершался длинной тишиной, когда мне казалось, будто я слышу, как Сент-Экзюпери мысленно перелистывает написанное, затем внезапно он произносил: «Что ж! Жаль, что потревожил вас. Доброй ночи!» – и вешал трубку».