Идея застала Сент-Экзюпери врасплох. Он никогда не мыслил себя профессиональным писателем, и еще меньше – автором детских книжек. Но стоило семени этого замысла попасть на плодородную почву, как оно начало прорастать, лелеемое мягким подталкиванием со стороны издателя. Детская книга… к Рождеству? Рождественские свечи… он так любил эту пору… и детей… Ему, видно, никогда не суждено иметь своих малышей, а он так тосковал по отцовству… Что ж, у него нет настоящего… так, может, появится придуманный… маленький Антуан?.. «Только подумай, – сказал он Леону Ванселиусу по прошествии нескольких дней, – теперь они просят меня написать книгу для детей!.. Сходишь со мной в магазин канцелярских принадлежностей, ладно? Я хочу купить цветные карандаши».
Карандаши куплены, и Сент-Экс взялся за работу над несколькими пробными рисунками, которым, вероятно, предстояло «обозначить» его все еще туманные идеи. Потом призвал на помощь своего старого однокашника по Школе изобразительных искусств, Бернара Ламота, чьи иллюстрации к «Полету на Аррас» ошеломили его своей «телепатической» точностью в деталях. Ламот откликнулся несколькими типовыми эскизами, не понравившимися Сент-Эксу: в них не хватало наивности, и они оказались слишком реалистичными для его замысла. Шли дни, и он все больше погружался в свою сказку. Постепенно Антуан стал приходить к выводу о необходимости самому иллюстрировать написанное. Он продолжал обращаться за советами к своему опытному другу, но его собственные идеи уже начали выкристаллизовываться, и однажды, после бессонной ночи, проведенной за рисованием баобаба, разрушающего крошечную планету, он отказался вносить в рисунок даже малейшее исправление.
– Тебе следует подправить немного здесь и чуть притенить вот тут, – начал Ламот.
– Невозможно, старина, – воспротивился Сент-Экс. – Если бы это были написанные мною строчки, тогда да, я бы согласился исправить их, в конце концов, я же писатель. И это моя работа. Но я не смогу нарисовать ничего лучше. Это – просто чудо… – Так оно и было.
Сентябрь плавно перешел в октябрь, красивая осень восточного побережья «раскрасила деревья в огненные цвета», как писал потом Андре Моруа. В тот воскресный день они с женой гостили в Бевин-Хаус и, поддавшись обаянию Сент-Экса-рассказчика, долго слушали его захватывающие истории из жизни. «Он переносил нас из Индокитая в предместья Парижа, из пустыни Сахара в Чили. Какой потрясающий неистощимый рассказчик!»
Моруа даже пригласили провести несколько недель в Бевин-Хаус. По вечерам хозяева и гости играли в карты или шахматы, а затем, с приближением полуночи, Сент-Экзюпери обычно произносил традиционную фразу: «Что ж, всем пора спать. Я должен работать». Спустя час или, может, два (Моруа к тому времени уже успевал заснуть) обитателей дома будили крики на лестнице: «Консуэла! Консуэла!» В первый раз, услышав суматоху в доме, Моруа решил, что начался пожар. Накинув халат, гость помчался вниз, где обнаружил Консуэлу, тоже в банном халате, и Тонио, втолковывающего ей, что он отчаянно голоден и хочет, чтобы она приготовила ему яичницу. Яичница наскоро готовилась, Сент-Экс возобновлял работу часа на два, и снова тишину в доме нарушали крики с лестницы: «Консуэла!.. Консуэла! Я работал целый час… Сделай мне еще яичницу…» Пока Консуэла клубком скатывалась на кухню, чтобы разбить еще несколько яиц, ее неподвластный сну супруг обращался к Моруа: «Мне нужно с кем-нибудь поговорить» или «Давайте прогуляемся по саду». Через полчаса Моруа дозволялось отбыть к его подушке, но не проходило и двух часов (иногда только часа), как на сей раз невероятно бодрый Тонио начинал уговаривать Консуэлу: «Кто-нибудь, ты или Моруа, сыграйте со мной в шахматы».
Другой жертвой этих ночных вулканических извержений становился Дени де Ружмон, обычно приезжавший к ним в Итон-Нек каждый уик-энд на те тридцать шесть часов, предоставляемых ему в его Бюро военной информации. Особая привилегия выполнять роль слушателя, дарованная ему писателем (в частности, ему читали «Цитадель»), означавшая необходимость бодрствовать до глубокой ночи, приводила гостя в уныние, поскольку на следующее утро, в то время как его друг Тонио будет почти наверняка погружен в безмолвные глубины сна, ему, Дени де Ружмону, придется бодрствовать и демонстрировать активность среди беспрерывной долбежки дятлов-машинисток и возбужденной стрекотни телеграфных лент в «Джунглях». Но Тонио невозможно было «выключить», и даже после того, как Дени удалялся в свою спальню, его преследовал неуемный хозяин. Не переставая курить, он продолжал вести с ним спор по любой мыслимой и немыслимой теме «с несгибаемой суровостью». «Создается впечатление, – не может не добавить Ружмон в своем дневнике, – будто его мозг не в состоянии вообще прекратить думать».
Плохое здоровье, возможно, вносило свою лепту в этот огневой шквал слов и логических выкладок, поскольку часть «Маленького принца» писалась словно в лихорадочном состоянии, сильно стимулировавшем воображение автора. Если и так, то это была высокопроизводительная лихорадка, даже притом, что вряд ли нашлась бы тема в этой короткой работе, которая уже не затрагивалась им в более ранних публикациях или письмах. «Я читаю «Пыль» (роман Розамонд Леман) и думаю, что все мы любим этот жанр, например «Добросердечную нимфу», потому, что мы узнаем в героях друг друга, – написал он матери из Аргентины в 1930 году. – Подобно Маргарет Кеннеди, мы – часть того же самого племени. И этот мир детских воспоминаний с нашим языком и играми, которые мы изобретали, будет всегда казаться мне куда истиннее, чем тот, другой».
Другой мир той осенью 1942 года был разорван борьбой и готовился к сражению под Сталинградом и вторжению в Северную Африку, которого, как дальше будет видно, Сент-Экзюпери страстно желал. Но ведь сказал Христос: какая польза человеку, если он, приобретая целый мир, все же теряет свою душу? Это была мысль, сквозившая на заключительных страницах «Военного летчика», которая больше тяготела к Евангелию, чем к Уитмену, и она же стала основной в «Маленьком принце», чьи приобретения – только его друзья: овца, песчаная лисица и роза. «Перечитай детские книги, – сделал пометку Сент-Экс несколькими годами ранее в записной книжке, – не обращая внимания на их наивность, которая не влияет на содержание, но обращая внимание на все мольбы и концептуальные линии, которые несут детские образы. Изучи, чтобы увидеть, не этот ли человек, лишенный такой благотворной волны, превратится в альфонса в 1936 году». Или, как он выразился в другой записи: «Мы странные рабы цели, несомненно, из-за длительной публичной педагогики (убеждения с Мэдисон-авеню). В этом отношении мы – варвары. И в этом отношении многие из варваров (мы смутно это ощущаем) более цивилизованны, чем мы».
За двадцать пять лет до того, как трудолюбивый Герберт Маркус созрел, чтобы «обнаружить» правду, к которой его уже вел Ванс Пакард и другие аналитики американской «публичной педагогики», Сент-Экзюпери уже отмечал, что «промышленность, основанная на производстве прибыли, имеет тенденцию создавать (посредством воспитания, образования и дрессировки) людей для жевательной резинки, а не жевательную резинку для людей. Так, из-за потребности автомобилестроения создавать автомобильные ценности в 1926 году появился этакий щеголь-жиголо, интересующийся только картинками с моделями кузовов, даже если сидит в баре». Первое знакомство Сент-Экса с американской цивилизацией, после несчастного случая в Гватемале в 1938 году, побудило его написать в письме: «Моя свобода сегодня исключительно основана на массовом производстве, которое кастрирует все диссидентские желания, это – свобода лошади в шорах. Бог ты мой! В чем свободен я в колее функционера? Даже скудной оригинальности не найти у сегодняшнего Баббита, наблюдая, как он покупает утреннюю газету, переваривает уже готовую мысль и выбирает между тремя мнениями, поскольку только эти три предложены ему… Затем потребляет обед в своей аптечной лавке, где чугунное рабство препятствует удовлетворению пусть малейшего, но индивидуального желания. После чего поход в кино, где господин Зет сокрушает его своей безапелляционной глупостью… Но никого, похоже, не беспокоит эта ужасная свобода, являющаяся свободой только для того, чтобы не быть ею. Реальная свобода состоит в творчестве. Рыбак свободен, когда его инстинкт управляет ловом рыбы. Скульптор свободен, когда он ваяет. Но здесь – лишь карикатура свободы, когда позволено свободно выбрать одну из четырех моделей автомобилей «Дженерал моторс», или один из трех фильмов господина Зета… или один из одиннадцати различных порошков в аптеке. Свобода при этом низведена до выбора стандартного изделия в диапазоне универсального сходства».
Любой, кто мыслит подобными категориями, обречен превратиться в пессимистически настроенного романтика или романтичного пессимиста, и такова правда в отношении Сент-Экзюпери. «Жизнь, – как однажды заметил Джонатан Свифт, – является комедией для того, кто думает, и трагедией для того, кто чувствует». Сент-Экс одинаково глубоко чувствовал и мыслил, и в его случае рождающиеся, как следствие, аллегории, оказывались полными юмора и грусти одновременно. Иногда они становились едкими и колкими настолько, насколько это возможно для аллегорий, и это может частично (но только частично) объяснить тот не слишком восторженный прием его новой книги в сравнении с тем, что был оказан «Полету на Аррас», когда интерес американской читающей публики не стихал несколько недель подряд. И хотя Беатрис Шерман опубликовала сочувствующий комментарий в выпуске книжного обозрения «Нью-Йорк таймс» от 11 апреля 1943 года, другие рецензенты, похоже привыкшие ко всему приклеивать соответствующие ярлыки, пребывали в недоумении, каким образом им следует преподносить публике книгу, не слишком легко поддающуюся классификации. Приблизительно через шесть месяцев в «Коммонвел» Гарри Луи Бинсс был вынужден признаться, полушутя-полусерьезно, что он оказался одним из немногих американских критиков, расценивших эту небольшую сказку-притчу как нечто из классики – «грустной классики, заставляющей плакать. Но в слезах есть горькая радость, даже в детстве. И детство порой не воспринимает столь трагично то, что для меня, взрослого становится настоящей трагедией. Но в этой своей оценке я, судя по всему, несколько одинок. Книга не имела огромного успеха, хотя она была издана прошлой весной, и, возможно, мое суждение неправильно. Я подозреваю, что публика не всегда с готовностью принимает от автора творение, которое не вписывается в категорию, присвоенную публикой автору. Одаренный богатым поэтическим воображением, авиатор написал нечто равнозначное волшебной сказке (или, по крайней мере, причудливой притче, полной аллегории), и тут публика оказалась не в силах проглотить слишком много».