их заданий без снимков. С другой стороны, такие офицеры, как полковник Франк Дюнн, заместитель Рузвельта, и майор Леон Грэй, офицер по эксплуатации авиагруппы, открыто проявляли недоброжелательность по отношению к французскому отделению. Задания, распределенные французскому отделению в предыдущий вечер, могли внезапно меняться в последнюю минуту, и пилотам приходилось отправляться в полет без предварительного инструктажа по новому полетному заданию».
Со временем, особенно после отъезда Дюнна вместе с Уэллисом назад в Соединенные Штаты и назначения в авиакрыло двух других, открыто сочувствующих французам офицеров, ситуация сгладилась. Но тогда Уэллис сумел использовать сильные аргументы против Сент-Экса. Зачем доверять управление «лайтнингом» сорокатрехлетнему пилоту, то есть на тринадцать лет старше возрастного предела, обычно определяемого для подобных полетов? Генерал Спаатц, похоже, и правда смутившись, не знал, что сказать на это. С формальной точки зрения, бесспорно, Уэллис был прав. Сент-Экзюпери в его возрасте и впрямь не следовало летать на боевые задания на «Р-38». Для начала его отстранили от полетов. В это же время французскому отделению выделили два новых «лайтнинга», и никто не сомневался в их предназначении исключительно для боевых заданий.
Прошло несколько недель, прежде чем дело Сент-Экзюпери окончательно завершилось. В отчаянной попытке предотвратить драматическое ухудшение во франко-американских отношениях, Сент-Экс организовал банкет и пригласил на него многих высокопоставленных американцев. К сожалению, часть приглашений дошла до адресатов слишком поздно, хотя это не помешало банкету пройти с успехом. Успех и правда слишком уж превзошел все ожидания. Полковник американских ВВС, командир базы в Джаммарате, так обильно угощался деликатесами и спиртными напитками, что безнадежно подорвал здоровье. Лукуллов пир завершился для него кошмарным похмельем, и сей плачевный результат бумерангом отозвался на устроителе пиршества. Результатом сего гастрономического фиаско стал перевод Сент-Экзюпери в Алжир «в ожидании нового назначения». Это могло означать и нечто, и ничто, но, по крайней мере, на тот момент клетка захлопнулась.
19 августа упавший духом Сент-Экс вновь ненадолго появлялся в Ла-Марса попрощаться со своими товарищами. Казалось, он решил распрощаться и с Северной Африкой, и с войной, поскольку с грустью обсуждал с приятелями свое возвращение в Америку. Его отъезд уже никак не повлиял на чересчур мрачную обстановку в эскадрилье, где, как позже описывал Фернан Марти, «начал таять когда-то царивший в ней дух доброжелательности и радушия.
В палатках, где когда-то царила франко-американская дружба, теперь поселились только недобрые чувства друг к другу».
Ухудшение обстановки частично объясняет отчаянный тон письма Сент-Экзюпери, написанного незадолго до постигшей его 1 августа неудачи. Это письмо, бесспорно, одно из самых значительных из когда-либо написанных им. Письмо, очевидно, адресовалось генералу Шамбре, но так никогда и не было отправлено адресату, поскольку автор письма, вероятно, почувствовал, что поддался временно охватившей его депрессии, и это наложило слишком мрачную тень на содержание. Но в письме, несомненно, отразились самые сокровенные чувства Сент-Экса, охватившие его в тот период, и, по крайней мере, часть написанного стоит привести здесь:
«Я только что совершил несколько полетов на «Р-38». Это – прекрасная машина. Я был бы счастлив получить ее в подарок в свой двадцатый день рождения. Но сегодня печально отмечаю, что в свои сорок три года, налетав уже шесть тысяч пятьсот часов в небе над всеми частями света, я уже больше не могу находить много удовольствия в подобной игрушке. Теперь это не больше чем средство передвижения, используемое здесь для войны. И если я приспосабливаюсь к скорости и высоте в столь почтенном для такой работы возрасте, то больше чтобы не уклониться от проблем моего поколения, нежели в надежде вернуть себе радости прошлого.
Возможно, стоит предаваться грусти, а может, и не стоит. Скорее, я ошибался в двадцать лет. В октябре 1940 года, когда я возвратился в Северную Африку, куда перебралась авиагруппа 2/33, мой автомобиль с пустым баком стоял где-то в пыльном гараже, а я открыл для себя лошадь с телегой. И благодаря этому тропинки в траве. И овец, и оливковые деревья. Те оливковые деревья вовсе не отбивали такт и не проносились мимо закрытых окон на скорости 130 километров в час. Они подчинялись своему собственному ритму жизни, размеренной и неспешной, рождая оливки. И овцы, как оказалось, существовали не только затем, чтобы заставлять водителя снижать скорость. Они снова жили. Реальной жизнью. Реально паслись и давали реальную шерсть. И трава также приобретала реальное значение, так как они бродили по ней и щипали ее.
И я чувствовал, как и я оживаю снова в этом единственном уголке на земле, где даже дорожная пыль имеет свой запах (я несправедлив: и в Греции, как и в Провансе тоже). И тогда мне показалось, что всю свою жизнь я прожил глупо.
То есть вся эта стадная жизнь посреди американской базы, это заглатывание пищи за десять минут, как в стойле, это хождение взад и вперед между одноместными самолетами мощностью в 2600 лошадиных сил и немыслимыми абстрактными зданиями, где нас складировали по трое в комнате, – короче говоря, вся эта ужасная человеческая пустыня ничем не радует мою душу. Это болезнь, совсем такая, как бессмысленные или безнадежные задания, на которые мы вылетали в июне 1940 года, и этой болезнью нужно переболеть. Я «болен» уже неизвестно сколько, и неизвестно, когда наступит выздоровление. Но я не имею никакого права избежать этой болезни. Только и всего. Сегодня я погружен в глубокую печаль, в самую ее бездну. Я скорблю о своем поколении, лишенном человеческой сущности. Обладая только баром, математикой и «бугатти», в качестве разновидности духовной жизни, оно находит себя сегодня в чисто стадной и ставшей абсолютно бесцветной деятельности. И люди даже не замечают этого. Возьмите феномен такого явления, как война, какую-нибудь сотню лет назад. Только подумайте, как много объединенных духовных, поэтических или просто физических усилий война требовала от человека. Теперь, когда мы низведены до уровня кирпичиков, мы смеемся над этими глупостями. Мундиры, флаги, боевые кличи, музыка военных оркестров, победы (сейчас больше нет побед, достойных воспевания, подобных Аустерлицу). Остался лишь феномен питания стоя и даже на ходу, и любая задушевность звучит нелепым анахронизмом, а люди отказываются откликаться на самое слабое проявление духовного в их жизни. Они добросовестно обслуживают этот своего рода сборочный конвейер. Как говорят молодые американцы: «Мы честно взялись за эту неблагодарную работу», и тщетно пропаганда по всему миру в отчаянии сотрясает воздух. И не потому, что она страдает от недостатка особых талантов. Она страдает из-за невозможности вернуть назад старые мифы, не показавшись напыщенной и выспренной. От греческих трагедий человечество в своем декадентстве скатилось до пьес господина Луи Вернея (куда уж ниже). Век рекламы, массового производства, тоталитарных режимов и армий, лишенных медных труб, или знамен, или месс по погибшим. Всеми фибрами души я ненавижу мою эпоху. Человек умирает от жажды».
Письмо это слишком длинное, чтобы полностью приводить его здесь, хотя особенно пророческую часть оставим для заключительной главы. «Ах, какой сегодня необыкновенный вечер, – заключает Сент-Экзюпери, – какая непривычная атмосфера! Из моего окна я могу различить, как свет окон освещает безликие здания. Я слышу, как из приемников раздаются мотивчики на бессмысленные стишки и несутся над этой беспомощной толпой, прибывшей из-за моря, которой совсем неведома ностальгия…
Если я погибну в бою, мне не о чем переживать. Но каждый раз я переполняюсь гневом в этих летящих торпедах, больше не имеющих никакого отношения к полету и превращающих пилота, зажатого среди дисков и кнопок, в своего рода главного бухгалтера… И если я выживу на этой «необходимой, но неблагодарной работе», у меня останется только один вопрос, который меня беспокоит: что я скажу, глядя в глаза людям?»
Глава 23Алжир. Гадючник
После стоившей больших мучений переоценки ценностей Сент-Экзюпери, наконец, решил не возвращаться в Соединенные Штаты. Он не мог заставить себя отказаться от всех надежд, которые он лелеял в течение трех долгих лет и много больше. Не переваривая Алжир с его атмосферой интриг времен Ренессанса, он предпочитал остаться на Средиземноморском театре боевых действий, а не отделять себя от войны океаном. Ежедневная жизнь, несмотря на чудесный поток союзнических поставок и процветающего черного рынка, оставалась спартанской, так как приросший пуповиной к Франции Алжир был неспособен обеспечить даже самыми простыми товарами. Швейные иглы, например, оказывались в таком дефиците, что домохозяйкам часто, постучав в дверь своих соседей, приходилось унижаться и просить одолжить им иголку на полдня или на утро. Город, как его описала Диана Купер в своих бодрых «Трубных звуках на крутизне», «был полностью лишен любой возможности купить вещи: ни тарелки, ни молотка с гвоздями, ни листа бумаги. Стаканами служили пивные бутылки с отбитыми горлышками, с неровными, обрезающими губы краями. Прикрытые ставнями витрины магазинов, немногие из которых открывались в 11 утра, зияли пустотой, лишенные своих привычных товаров. Я пыталась в первые дни (после приезда с мужем Дафом Купером) купить предметы первой необходимости: мыло, электрические лампы, свечи, подушки, туалетную бумагу, спички. Никакой надежды. Это крайне обескураживало». Топливо, конечно, отсутствовало, и позже, когда осень превратилась в зиму, жене британского посла приходилось ложиться спать в меховой шубе.
К подобным лишениям военного времени Сент-Экзюпери был достаточно подготовлен: в конце концов, они оказывались реальнее иллюзорного богатства, с которым он столкнулся в Лисабоне и Нью-Йорке. В Алжире, с его затемненными окнами и улицами, наполненными солдатами полдюжины национальностей, человек, по крайней мере, чувствовал, что шла война. Тяжелее было сносить духовные страдания. Андре Моруа, когда его судно пришвартовалось в алжирском порту несколькими неделями позже, нашел своего друга Антуана донельзя удрученным мелкими политическими интригами, недавней смертью Ошеде и своим собственным увольнением из эскадрильи. Американцы, казалось теперь, ополчились против него, а поскольку Жиро день ото дня терял власть под натиском безжалостно прокладывавшего путь к власти Де Голля, уменьшалась и надежда на эффективную поддержку верхних эшелонов французского бюрократического аппарата.