Их крайне острый пацифизм страдал некоторой наивностью, но их искренность не вызывала сомнений, и Сент-Экзюпери вскоре стал частым гостем в квартире Гастона Бержери на рю де Бургонь, в пяти минутах прогулочного шага от рю де Шаналей. Будучи, в сущности, свободным мыслителем, Бержери являлся политическим аутсайдером и не принадлежал ни к одной устойчивой группе или клану. Хотя он сам и не примкнул к марксистам, он совершенно явно симпатизировал левым и даже женился на дочери Леонида Красина, русского революционера. Его вторая жена, Беттин, была американкой, но и она была решительно настроена против свободного капитализма. В этом климате Сент-Экзюпери чувствовал себя в своей тарелке.
Вероятно, никакая страна в то время не становилась предметом такой ненависти и слабо подкрепленной информацией полемики, как Советский Союз. И тут Сент-Экзюпери питал симпатии, не слишком далекие от настроений его друга Жида, но, не имея возможности судить о коммунизме на основании собственных впечатлений, он предпочитал стараться сохранять непредвзятое мнение. Это отношение привлекало к нему Пьера Лазарева, часто посещавшего их общих знакомых и с которым Сент-Экс познакомился год назад с помощью Нелли де Вог. Также эта позиция вызывала расположение его коллеги-журналиста Эрве Милля. Еще относительно молодые (обоим было не больше тридцати), Лазарев и Милль уже относились к числу влиятельных редакторов «Пари суар», нового ежевечернего издания, которое текстильный магнат Жан Пруво превратил в самую динамичную газету Франции. «Графическая революция», как Дениел Бурстин называл это явление, уже охватила преобразованиями французскую прессу, и успешный расцвет «Пари суар» многим обязан новаторству в использовании роскошных фотографий. Его редакторы также ощутили, что публика вовсе не желает видеть в них очередную «газету мнения» (множество таких возникало и прекращало свое существование со времен Первой мировой войны), а издание, которое могло содержать яркую и оперативную информацию о событиях, происходящих в мире. «Пари суар» уже имел своего постоянного корреспондента в Москве, Андре Пьерра. Но суровая реальность сталинской России с ее жесткой цензурой и перлюстрацией всех посланий научила его осторожности, и многие из его сообщений того времени ограничивались «безопасными» темами, например самыми последними достижениями советских чемпионов по парашютному спорту или планов, объявленных профессором Молчановым, директором Аэрологического института в городе Слуцке, по подъему крылатой ракеты с человеком на борту (и это в апреле 1935 года!) для исследования стратосферы.
Поскольку большинство журналистских «властей» России являлись либо ярыми энтузиастами, не видевшими никаких недостатков в политике Сталина или разуверившимися «сторонниками» (такие, как троцкисты), превратившимися в ядовитых критиков, Лазарев предложил Пруво, чтобы «Пари суар» извлек пользу из командировки в Москву Сент-Экзюпери в качестве беспристрастного обозревателя, не державшего за пазухой отточенного топора, и к тому же автора, уже обладавшего именем. Идея показалась Пруво разумной. Гитлер как раз объявил, что Германия больше не считает себя связанной военными ограничениями Версальского договора, и политические реалисты, во главе с Пьером Лавалем, министром иностранных дел Франции, настаивали на восстановлении дипломатических отношений с Россией. Приближался праздник Первое мая, когда сотни самолетов должны были лететь над Москвой. Событие, о котором Сент-Экзюпери мог судить опытным глазом авиатора. Кроме того, будучи политически нейтральным, он сумел бы избежать ловушек предубеждения и представить красноречивое и одновременно беспристрастное описание всего увиденного и услышанного. Это лестное предложение вызвало у Сент-Экзюпери приступ растерянности.
Как бы ему ни нравилось заглядывать в «Кадран» на бульваре Капуцинов или лакомиться «жульенами» «Подвалов Мура», часто посещаемых Жансоном и другими авторами «Канар аншене», он не имел никакого отношения к журналистике и не испытывал никакого желания становиться на ее путь. Не нравился ему и такой вид литературного творчества, как записки путешественника, который Поль Моранд сделал столь модным. Но возможность посещения России, «родины социализма», казалась слишком соблазнительной, чтобы отказаться от нее. По сравнению с возрастающей воинственностью Италии при Муссолини, явно прикреплявшей шашку к поясу и намеревавшейся вторгнуться в Эфиопию, и звуками тяжелых шагов гитлеровской Германии, Россия выглядела вполне сносно.
Но даже в этом случае перспектива посещения страны, где говорили на совершенно незнакомом ему языке, о которой он знал слишком мало, тревожила Сент-Экзюпери. Однажды поздним вечером он сидел в ресторане «Липп», размышляя над возникшей проблемой, когда в двери появился Леон-Поль Фарг. Фарг тогда жил в сотне ярдов за бульваром Сен-Жермен в гостинице, называвшейся (с восхитительной несовместимостью) дворцом, хотя фактически это было относительно скромное заведение, которое гостеприимно принимало Бертольда Брехта и Уолдо Франка еще до того, как на нее обрушилось нашествие антифашистских интеллектуалов (Алексея Толстого, Бориса Пастернака, Тихонова и других), размещенных там их французскими наставниками – Жидом, Мальро и Арагоном. Завсегдатай «Дома друзей книги» Адриенны Монье и близкий друг Андре Беклера, Фарг знал Сент-Экзюпери еще начиная с конца 20-х. Они впервые встретились (или так, по крайней мере, он утверждал позже) в знаменитом на весь мир «музее сыра», управляемом Андруэ на рю д'Амстердам, где сверхчувствительный нос Сент-Экса начал дрожать при виде «большого круга Бри Мелун, источавшем соблазнительный дух и утыканного соломками, словно иголками, торчащими из японской прически, или, возможно, это был Ливарот в своем коричневом кожаном жакете». Стиль, типичный для человека, чья голова Нерона со спутанными темными волосами, кустарником торчащих поперек лишенных растительности римских бровей и губами черепахи, противоречила уму столь же игривому, как пони, и столь же грубому, как взбунтовавшийся монах. Стоило ему заговорить, остановить его было уже невозможно, поскольку запас историй Фарга и его многословная изобретательность казались фактически неистощимы. Подобно Джойсу (можно назвать его в некоторой степени ленивой гэльской версией Джойса), он считал, что правила создавались, чтобы их нарушать, а язык есть нечто, чем можно манипулировать, и, взбалтывая и мешая, превращать стандартные фразы в странные новые омлеты. Ни с кем не сравнимый мастер монологов, как Жан Гальтье-Буасьер (сам далеко не посредственный мастер плести небылицы), когда-то сказал о нем: Фарг был и радостью, и отчаянием для хозяек. Радость – поскольку обед с Фаргом неминуемо означал успех, отчаяние – из-за его неисправимой привычки появляться с опозданием на пару часов, когда жаркое уже съедали и пора было разносить кофе.
На свете не существовало двух таких разных людей, чем Сент-Экс, счастливый только в движении, и Фарг, домосед, которому требовалось сделать над собой усилие, чтобы сменить домашние шлепанцы на уличные ботинки. Единственное, что их объединяло: оба были ночные совы, члены того, что Фарг любил называть министерством ночи. Почти каждый вечер между десятью часами и полночью, Фарг появлялся в «Липп», садился на коричневый молескиновый стул подле стенной керамики, придуманной и обожженной его отцом для Оверната – владельца заведения. Затем он отправлялся блуждать без цели и определенного плана, заглядывая к «Дё маго» или к «Флор», потом около двух часов ночи появлялся в «Бёф сюр туа» (которому принес известность Кокто). Оттуда в районе четырех забредал во «Флоренцию», самый фешенебельный ночной клуб в Париже, где вечернее одеяние являлось обязательным для всех посетителей, кроме Фарга, обладавшего способностью обезоружить любого беззаботным рукопожатием и остроумными и тонкими замечаниями, проходившего туда в своем обычном пиджаке с мягким воротником и костюме, часто щедро усыпанном пеплом от сигареты, торчащей в углу его не закрывающегося рта.
Подобно Сент-Экзюпери, Фарг традиционно испытывал нехватку денег, и ходили бесчисленные истории об его изобретательности в поисках средств на жизнь. Он мог истратить последние деньги на великолепный букет цветов и отослать его какой-нибудь женщине, не видел ничего дурного в том, чтобы усесться в такси и попросить дворецкого заплатить таксисту. Его ужасно раздражала необходимость расплачиваться в такси. И в Париже, который он знал как свои пять пальцев, не существовало ни единого мало-мальски захудалого укромного уголка, переулка, прохода между домами, которые он бы не исследовал. Он частенько нанимал такси на всю вторую половину дня, разъезжал от одного дома до другого, а потом, наконец, ускользал от бедняги водителя, бросаясь в здание с дополнительным выходом на другую улицу. Когда дела шли совсем уж туго, он навещал своего издателя Гастона Галлимара, публиковавшего и книги Сент-Экса, и объяснял, в какую он впал нужду: оказался перед необходимостью продавать старый платяной шкаф его матери (занимавший внушительное место в квартире, которую он много лет занимал около вокзала Монпарнас). Просьбы, высказанной от имени этого «старинного семейного имущества», обычно хватало, чтобы выжать еще несколько капелек аванса или последних капель гонорара из осторожного издателя, недаром тот был нормандцем. Галлимар, не лишенный чувства юмора, не чувствовал ненужного огорчения, узнав через несколько дней, как Фарг испытывал тот же прием на нескольких других «жертвах». «Считать ли мне, что мы сразу подружились?» – позже Фарг написал Сент-Экзюпери. Ответ, очевидно, был «да», поскольку Сент-Экс умел «отражать вопросы и колкости, адресованные ему. Они были квалифицированы и прямы, хотя наполовину скрывались неощутимым экраном небрежности и воображения. Он был открыт и весел… но неожиданно становился сосредоточенным, каким становится человек в те моменты, когда внезапно перед мысленным взором проходит нечто, чего мы раньше не замечали».
Что именно Сент-Экзюпери сказал Фаргу той ночью в «Липп», мы не знаем, но, очевидно, его слова произвели значительное впечатление. Ибо день или два спустя Фарг, появившийся в полдень на «вторнике» в салоне графини Марты де Фейс, в фешенебельном шестнадцатом районе, заметил: