Аня и другие рассказы — страница 18 из 25

— Аня, дорогая, придите сегодня…

— Невозможно.

— Ну дайте мне возможность видеть вас на улице, на минутку…

— Завтра…

— Где?

Дурак! Как она ответит — воя Оля уже суется послушать.

— Завтра зайду сама — вечером; простите, я занята, — и Аня вешает трубку.


Это он мне предложение делает!

Аня трет лоб.

Кажется, по житейскому кодексу ей надо радоваться, скорей соглашаться, скорей соглашаться и… всегда… всю жизнь «выкупать векселя».

Но векселей осталось всего четыре — и потом свобода…

Но ведь, по кодексу, — жизнь моя испорчена…

А чем она, в сущности, испорчена? Испорчена сознанием всего происшедшего, а этого не поправишь браком.

А «внешним образом» — чем эта жизнь испорчена?

Та же семья, те же заботы повседневные, мелкие, хозяйство, уроки с Женей и Котиком…

Одно только: она не может выйти замуж. Да она никогда и не собиралась замуж.

А если я полюблю?

Это все глупости. Если она полюбит и ее полюбят, она скажет всю правду. Неужели любящий ее человек не оценит ее поступка?

Нет, брак без любви — купля и продажа. Она продала себя, но не навсегда. О нет, не навсегда.

Там осталось только четыре векселя, и опять она будет жить и дышать свободно и всех любить по-прежнему. Это охлаждение временное. Она сама гадкая, скверная. Да, скверная: она с ужасом замечает, что равнодушие к ней домашних ее злит, обижает, ей хочется им иногда крикнуть: «Да знаете ли вы все, что я для вас сделала!»

А мать теперь еще суше и даже враждебно относится к ней, подозревая, что она покрывает грешки отца.

«Да, я покрываю его, но для твоего же покоя, мама!»


— Мне нужно поговорить с тобой об очень важном деле, Аня, но я боюсь: ты еще донесешь маме и выйдет история.

— Ну и не рассказывай.

Аня взглядывает на Олю, усевшуюся на край стола, и снова опускает глаза в книгу.

— Да надо же мне поговорить с кем-нибудь…

— У тебя есть подруги, друзья.

— Конечно, есть. О своих делах я бы и не стала разговаривать с тобой, а это дело семейное, касающееся нас всех.

Оля произносит эти слова очень торжественно, хотя ее поза и нарушает эту торжественность: она сидит на столе и болтает ногами.

— Нас всех? — тревожно спрашивает Аня.

— Да. Папа отказал мне и Лиде в деньгах. А нам нужны платья, скоро бал у Платоновых. Лида с этим помирилась, она теперь так занята своею любовью к этому лохматому музыканту, что помирилась, — ей не до бала, я мириться не желаю, я хочу ехать на этот бал, папа обещал! Платье будет стоить какие-нибудь пятьдесят-шестьдесят рублей.

— Странная ты, Оля. Если папа отказал, значит, у него нет денег.

— А ты, «блаженненькая», в этом уверена?

— Да, уверена. Даже на хозяйство он мне этот месяц дал очень мало, у нас долги в лавках, и я не могла заплатить жалованье прислуге.

— А скажи мне, куда он девал деньги, полученные за процесс Арнольдсона?

— Процесс еще не кончен…

— Нет, он кончен, это всем известно, и отец третьего дня получил двадцать пять тысяч.

— Третьего дня? Ну, значит, отец не успел вчера дать нам денег.

— Мы с Петей сегодня утром говорили с ним и требовали денег. Он выгнал нас и сказал, что он не даст ни копейки.

Аня бледнеет.

«Что же это, — мелькает в ее голове, — ведь отец, имея деньги, мог выкупить оставшиеся векселя». Дрожь охватывает ее, дрожь негодования.

— Это, наверно, неправда, отец сказал бы мне. Вам он мог отказать в деньгах на удовольствия, но мне нужно на необходимое.

— Послушай, ты, — соскакивает Оля со стола, — ты представляешься святой невинностью или ты совсем дура?

— Что такое?

— Разве ты не знаешь, что отец просаживает массу денег на какую-то певичку, наделал долгов, и все деньги, наверное, уйдут на эту дрянь!

— Господи, да откуда ты-то знаешь это? — с ужасом спрашивает Аня.

— Все знают, все говорят, только вы с мамой сидите за своими педагогическими книжками и ничего не знаете. Это возмутительно! Мы не можем позволить себе пустячного развлечения, а какая-то публичная женщина получает бриллианты! Нам никогда нельзя воспользоваться лошадьми, а эта дрянь катается по набережной в нашей коляске… Я больше этого не желаю! — топает Оля ногой. — Мы с Петей ему сегодня объявили, что, если он будет стеснять нас, мы расскажем маме!

— Ради Бога, только не маме! — глухо говорит Аня.

— Конечно, маму жалко, нам не хотелось бы ее волновать, но нельзя же позволить «этой» обирать нас! Мы вчера так и решили: ты должна поговорить с отцом; посоветуй ему не притеснять нас, а не то мы скажем маме. Надо же нам как-нибудь охранять наши интересы. Нельзя же допускать такое безобразие!

— Да, да, Аня, я получил деньги, но, видишь ли, мне пришлось почти все отдать кредиторам. У меня остались пустяки… Вот возьми пятьсот рублей… ты говорила, что у тебя там что-то не хватает по хозяйству, да дай этой Ольге на платье, она рвется на какой-то бал.

— Отец, — с трудом произносит Аня, — заплати Григорьеву.

— Видишь, дорогая, у меня нет… осталось всего три тысячи, честное слово, — три из всех денег, и они мне необходимы на одно важное дело… впрочем, я писал уже Григорьеву — он не берет… ему нравится куражиться… мерзавец!

— Как же он может отказаться отдать векселя, раз за них платят деньги?

— Ах, Аня, он может потребовать уплаты при свидетелях, дать знать Сливенко… имя которого на векселях… и вообще все испортит.

— Хорошо, отец, делать нечего, только ты эти три тысячи отдай мне, а то мы опять сядем без денег к концу месяца.

— Невозможно, Аня. Мне нужны эти деньги… у меня дела.

— Отец! Что ты делаешь, — вдруг не выдерживает Аня, — ведь ты дал мне слово, и вот опять…

— Это возмутительно! — срывается с места Роман Филиппович. — Есть у вас совесть?! Травят, травят со всех сторон. Родные дети устраивают шантаж! Да что это, наконец! Вы — взрослые, и живите сами как знаете, работайте сами на себя. До каких лет я должен содержать эту ораву, отказывая себе в счастье, в последнем клочке счастья!.. Довольно! Делайте что знаете, — я уеду! Мое терпение лопнуло! Что вы от меня хотите?

— Ради Бога, тише, тише… — с мольбой твердит Аня, — мама услышит.

— Пусть слышит! И ей я скажу, что не могу терпеть больше! Не могу терпеть ее вечных сентенций, ее нотаций, ее вечного противодействия мне, мне противно ее желтое лицо, ее холщевые рубашки! Ее любовь ко мне!

— Замолчи, отец! — хватает его за руку Аня.

— Как ты смеешь!

— Смею! Сам знаешь, что смею.

Несколько минут они смотрят друг на друга с нескрываемой ненавистью.

— Почему же ты смеешь? — сжимает кулак, но тоном ниже спрашивает Роман Филиппович.

— Сам знаешь, — гордо говорит Аня. — Давай мне эти три тысячи! Мне нет дела, что на них ты покупаешь себе любовь! Я хочу расплатиться с мелкими назойливыми долгами… я хочу отправить маму на юг… Давай!

— Эти деньги мне нужны! Ступай сейчас вон! Довольно!

Аня стоит неподвижно. В ней вдруг сразу словно все упало. Она больше не может кричать, спорить, требовать. Она так устала, так ей хочется покоя, покоя, а лучше бы — смерть.

Она поворачивается и идет к двери.

Роман Филиппович видит ее остановившиеся глаза, ее застывший в страдальческой гримасе рот и схватывается за бумажник.

Отдать ей эти деньги?

Но он тогда не может показаться «туда», он обещал там… Пусть будет, что будет! Сегодня он может целовать эти горящие глаза. Смуглые, душистые руки обовьются вокруг его шеи… Человек живет только один раз!


Аня, шатаясь, дошла до своей комнаты к повалилась на диван. Покоя… ради Бога, покоя!

— Аня, на тебя противно смотреть: вечно ты валя ешься.

Аня приподнимает голову и бессмысленно смотрит на мать.

— Лицо у тебя заспанное, глупое…

— Я только сейчас прилегла, мама. Тебе что-нибудь надо?

— Ничего мне не надо, но мне просто неприятно смотреть, как ты распустилась за последнее время.

Варвара Семеновна садится у стола.

Лицо ее бледное, желтое, измученное.

Сердце Ани сжимается мучительной жалостью, она берет руку матери и прижимается щекой к этой худой, горячей руке, но мать отдергивает руку:

— Какая у вас у всех скверная привычка подлизываться, когда вам начинают что-нибудь говорить, словно хотите заткнуть рот. Я пришла тебе сказать, что ты обленилась и распустилась… Раз ты взялась вести хозяйство, так делай это как следует. Я не понимаю, как можно целый день ничего не делать, ничем не интересоваться, ничем не заниматься. Читаешь вот такие глупости… — и Варвара Семеновна с презрением отталкивает лежащую на столе книгу Уэллса. — Все мы чем-нибудь заняты: сестры твои на курсах, брат в университете, ты одна болтаешься без дела…

— Мамочка, — вдруг совсем по-детски вырывается у Ани, — не брани меня, не сердись — поговори со мной о чем-нибудь ласково.

Варвара Семеновна удивленно взглядывает на дочь:

— Что это тебе вздумалось сентиментальничать? Ты всегда ко всем была равнодушна.

— Неужели, мама? Я, правда, не ласковая, но иногда мне так хочется приласкаться к тебе и приласкать тебя. Я только не умею, но если бы ты знала, мама, как я тебя люблю.

— Я никогда не требую поцелуев и слов; мне приятнее, чтобы мне доказывали любовь ко мне на деле, я желала бы видеть более внимания к моему комфорту, к моим привычкам. Я не могу этого требовать от других детей — они заняты, но ты, что ты делаешь? Целый день валяешься.

— Да, ты права, мама, я немного запустила хозяйство — я подтянусь, — говорит Аня спокойно.

Она смотрит в лицо матери: как она осунулась, постарела! Стала такая слабая и худенькая за последнее время.

— Мамочка, отчего ты не съездишь недельки на две к тете в деревню, ведь доктор советовал тебе.

— Какие глупости! — пожимает плечами Варвара Семеновна.

— Поезжай, мамочка, — ласково просит Аня.

Варвара Семеновна подозрительно взглядывает на дочь.

— Что это ты — точно меня выживаешь? — насмешливо говорит она, поднявшись со стула.