— Деточка, вы не спите? — прошелестела Марина Николаевна.
— Нет. У нас сейчас день. Никак не могу привыкнуть, — шепотом пожаловалась Аня.
— И мне не спится. Старческая бессонница, — лукаво улыбнулась Марина Николаевна. — Я бы не стала вас беспокоить, но увидела свет. Пить очень хочется.
— Давайте я вам чайник вскипячу.
— Нет-нет, не надо. Еще разбудим всех. Достанется обеим. Я водички выпью. А хотите, у меня посидим?
— Хочу.
— У меня не очень прибрано, — смущенно призналась Марина Николаевна, тяжело опустившись на тахту, застеленную серым застиранным бельем, сбившимся в застарелые складки, усеянные крошками. — Садитесь куда‑нибудь.
Сесть было решительно некуда. На табурете скучали лекарственные флаконы и коробочки, тарелка с остатками подсохшей вермишели, тусклый граненый стакан и неожиданно изящная позолоченная чашка из тонкого фарфора. Рассохшееся кресло-качалка пряталось под грудами тряпья. Аня осторожно сдвинула его в сторону и села. Проснулся облезлый волнистый попугайчик, заскрипел на той же ноте, что и качалка. Марина Николаевна спохватилась:
— Деточка, набросьте шаль на клетку. Не дай Бог, Танечка услышит.
Аня укрыла клетку ветхой шелковой шалью, и попугай притих.
— Тоскует Антошенька. Раньше у него была подружка, но померла. Одному-то скучно. Вот и приходится со мной беседовать.
— А вам не скучно?
— Бывает. Читать не могу, почти ничего не вижу. И телевизор только слушаю. Да лучше бы не слушала. Такое творится — страх один.
— Зато теперь свобода. Можно говорить что хочешь. И делать тоже.
— Это вам только кажется, Анечка. Делать то, что хочется, — большая роскошь. А во время революции и просто недоступная.
— Какой еще революции? — недоуменно спросила Аня. — У нас обыкновенная перестройка. Революция — это когда дворцы штурмуют. Стреляют. Вон как в кино показывают: сколько народу погибло — тьма. Зато сейчас все тихо-спокойно.
— Да, помню я то время.
— Вы? Не может быть! — изумилась Аня.
— Ну почему не может? В семнадцатом мне было семь лет. И вот что странно, Аннушка: то, что было на той неделе или месяц назад, полностью вылетело из головы. Не знаю, выпила вечером свое лекарство или нет? А детство свое вижу так отчетливо — вы не поверите…
…маленькая Мариша жила будто внутри музыкальной шкатулки. Звучали гаммы, «Детский альбом», «Времена года». Не отрываясь от ученика, ноги которого еще не доставали до педалей, мама попутно обращалась к ней, пропевая от нижнего к верхнему «до» и обратно. Вечером приходил папа, тогда из блестящей граммофонной трубы-колокольчика пел Шаляпин. «Вдоль по Питерской, по Тверской-Ямской, да эх!..» Бас заполнял анфиладу комнат и добирался до кухни, где ворчливая Паша колдовала над чугунками, а летом вырывался из открытого окна сквозь тюлевые занавески. Он заглушал заунывную шарманку по ту сторону забора, но сквозь бодрое «То не лед трещит, не комар пищит…» все равно промелькивало жалостное: «Ах, мой милый Августин, Августин, Августин, ах, мой милый Августин, все прошло, все…».
Когда Мариша подросла, усадили и ее за фортепиано. У матери хватало терпения выдержать капризы и даже настоящий бунт: сбросила гипсовый бюстик Моцарта, безмолвного свидетеля многолетних уроков, на пол. Великий композитор в тот раз не пострадал, потерялся гораздо позже, в двадцать седьмом, когда в Москву переезжали. Да и ее, помнится, не наказали…
Отец был фотографом. Единственным на весь Джанкой. Обыватели по торжественным поводам — свадьба или сын гимназию окончил — непременно снимок на память делали. С виньетками и надписью: «Фотографическое ателье господина Шубина». Он накрывал себя вместе с фотоаппаратом, стоявшим на трех длинных ножках, черной тканью. И кричал: «Сейчас вылетит птичка!» Мариша всегда ждала, а птичка не вылетала, зато вспышка ярко так взрывалась: пых! В витрине вывешивали лучшие портреты. Один запомнился: очень красивая дама в шляпе с полями. Изнутри резные, гофрированные. Как гриб с изнанки. Все мечтала — вырастет и закажет себе такую же…
Мамина наука крепко пригодилась. Марина Николаевна до самой пенсии была музыкальным работником в детском саду. Приятно с детишками заниматься. Жаль, Татьяна ребенка к ней не очень допускает. Боится — совсем из ума выжила… Пианино продали. Раньше оно в той комнате стояло. А сейчас — повернуться негде. Мало того, что она всем мешает, так еще этот старый «Беккер»…
— Про революцию вы хотели рассказать, — напомнила Аня. — Страшно было?
— Да нет… Мы не голодали. Правда, мама хлеб сама выучилась печь. И козу завели. Единственное — гимназию закрыли. Меня тогда в единую трудовую школу записали. Но учителя там старые остались. У нас тихо было. Не стреляли. Один только случай был. Мне тогда девять лет исполнилось. Точно, в девятнадцатом году. Утром в школу пошла, вижу: на снегу убитый лежит.
— Красноармеец?
— Нет, просто человек. В валенках. Валенки большие, серые, на них калоши надеты, блестящие. Одна калоша слезла и внутри красная, войлочная. И кровь такая яркая на белом снегу. Приехали люди на санях. Погрузили его и увезли куда-то… Вот и вся революция.
— А я-то думала…
— Да, видите, как бывает, деточка. У каждого своя революция. Потом потянулась длинная жизнь. На десять романов хватит. Только рассказывать некому.
— Мне интересно.
— Интересно… Надоест вам со старухой сидеть. И времени не будет. Вы же учиться приехали. Дай вам Бог терпения. Таня добрая, только невыдержанная. Ребенка дергает. Вы ведь дочка Виктора?
— Ой, как вы догадались? Тетя Таня велела никому не говорить, чтобы Андрюшу не расстраивать.
— Я уж давно на свете живу. Все вижу, даром что почти ослепла. Не по-людски Таня распорядилась. Пусть бы знал мальчик, что у него сестра есть. Что тут особенного? Родная душа была бы у ребенка. Ну да Бог ей судья, — спохватилась старуха. — Лучше скажите, Аннушка, куда учиться-то пойдете?
— Не знаю… Папа говорит, с моими способностями об институте и мечтать нечего. Может, в медучилище пойти? На сестру.
— Что ж, дело хорошее. Раньше говорили: сестра милосердия.
— Решено! Мне и вправду очень хочется! Завтра выходной, а в понедельник поеду, подам документы.
— Вот и славно.
Глава шестаяРастительное масло
Небо нависло сизой губкой, переполненной водой, и обрушилось на Красную площадь. Ливень смыл людскую накипь, бурля и вздуваясь пузырями на брусчатке; разогнал митингующих, самозабвенно размахивающих самодельными флагами и транспарантами, призывающими к борьбе за что-то; грохотал вслед трем Лениным, неуместно грассирующим «Правильным путем идете, товарищи!»; яростно преследовал Ивана Грозного, растерявшего величие и царственную осанку; обратил в бегство дружину опричников, волочащих по лужам бутафорские секиры и копья; безжалостно залил до краев лотки с жареными пирожками, превратив их в раскисшее месиво; умыл загримированные лица профессиональных нищих, вернув им почти благопристойный вид; заставил смолкнуть мгновенно осипший баян, до того простуженно тянущий «Прощание славянки».
Аня неторопливо брела по вымытой дочиста площади. Спасаться было поздно, и терять нечего. Она сняла туфли и шла, низко склонив голову. Шла-шла и натолкнулась на нечто упругое и живое.
— Ой! — очнулась Аня. — Извините, пожалуйста!
— Ни за что! — насмешливо произнес знакомый голос. Даже очень знакомый, но абсолютно невозможный здесь, на этом самом месте.
— Белкин! — радостно воскликнула Аня. — Белкин, это ты?
— Нет, это тень отца Гамлета.
— Откуда ты взялся?
Аня выронила от растерянности туфли. Не раздумывая, обняла Белкина обеими руками и прижалась к нему так близко, что дождь не размывал объятие. Они замерли, надежно укрытые от посторонних глаз водопадом, и целовались судорожно, взахлеб. Словно ныряльщики, ушли на глубину и не могли вынырнуть — не хватало воздуха и сил.
Внезапно тугой фонтан с силой обдал их откуда-то сбоку. Они отпрянули друг от друга и залились смехом. Мимо медленно плыла поливальная машина, старательно сгоняя лужи.
Ливень не выдержал поединка с машиной и сдался. Грянуло солнце. И вспыхнули миллиардами капель пряничные купола Василия Блаженного, заискрились зубцы Кремлевской стены, засияли промытые до блеска окна Исторического музея.
Белкин поднял с мостовой Анины туфли, вылил из них воду и надел ей на ноги. Аня отжала волосы, скрутив их жгутом. И пошли они, взявшись за руки, то и дело заглядывая друг другу в глаза, проверяя: ты тут?
— Нет, ну правда: откуда ты взялся? Прямо с неба свалился! — продолжала восхищаться Аня невероятной материализацией одноклассника.
— Ничего удивительного. Все дороги ведут в Рим. А все приезжие идут на Красную площадь. Я только вчера прилетел. В общежитии переночевал — и сюда.
— Так сразу устроился?
— Скажешь тоже! Меня знакомые второкурсники пригрели. Еще предстоит с комендантом сражаться. Придется брать личным обаянием. А ты где остановилась?
— Я? — Аня помрачнела. — У родственников. У дальних. Завтра документы пойду подавать. Пока не скажу, куда.
Белкин остановился и, утратив обычную привычку превращать любой разговор в балаган, очень серьезно попросил:
— Только не пропадай больше, ладно? Ты мне нужна. Ты даже не представляешь, как ты мне нужна.
— А почему ты раньше молчал? Мог хотя бы на выпускном сказать. Выходит, зря полночи на лестнице просидели?
— Боялся. Ты такая независимая. И очень красивая.
— Можно подумать!
— Хочешь, я расскажу, какая ты? — Белкин закрыл глаза и скомандовал: — Стой тут! Я могу нарисовать тебя по памяти. Всю — одной линией, такая ты тонкая. Как девочка на шаре. Ты ходишь, будто танцуешь. И так быстро, что волосы не успевают догнать тебя. И еще ты очень смешно хмуришь брови, когда сердишься. А на левой щеке, если присмотреться, брызги. Как будто кисточку встряхнули с охрой. Но я бы взял сепию. А губы…
— Молчи, — шепнула Аня и закрыла его губы своими.