Анюта — печаль моя — страница 22 из 57

На Духов день стала Домна уговаривать баб сходить на мельницу, завить по веночку. Отвяжись, какой там праздник, рот не открывается песни петь, говорили бабы. Но потом подумали и решили: нет, надо сходить, погадать на свою жизнь. Собрались, немножко принарядились и пошли, затянули «Смиреную беседушку», бросили венки в речку. Венки поплыли бойко, ни один не потонул. Получился маленький праздник.

Возвращались домой в хорошем настроении и думали, в чьей бы хате им посидеть, отметить праздник? Немцы увидев толпу женщин в ярких сарафанах и шалях, удивленно загалдели. Август сбегал в хату за фотоаппаратом и долго щелкал их вместе и поодиночке. И другие немцы фотографировали. И зачем это они нас снимают, на какую память, удивлялись бабы, и песни просят петь, интересны им наши песни. Домна с удовольствием позировала и бочком встала, и так и эдак. Спела Августу частушку:

Не ходи ко мне напрасно,

Не топчи мой огород,

Не дразни собак в проулке,

Не расстраивай народ!

Август смеялся и переводил немцам частушки. Он именно частушки любил и записывал в тетрадку, очень удивлялся тому, как быстро они сочиняются на злобу дня, и сочиняются неизвестно кем. Стали уже появляться частушки про немцев и про войну, и Домна их где-то находила и бабам пела. Когда Август попросил припомнить какую-нибудь припевочку про войну, баба Поля, которая не верила даже Августу, толкнула Доню в бок: не вздумай ему петь. Но Домна не забоялась, и пела себе и пела…

Через поле яровое,

Через райпотребсоюз,

Через Гитлера кривого

Я вдовою остаюсь…

Бабы только охали и испуганно вжимали головы в плечи. А немцы ничего, наверное, не поняли. Август спросил, что такое райпотребсоюз? Хороший был день, Анюте он очень запомнился.

Немцы тоже очень почитали Духов день и Троицу, хотя все эти праздники и Пасха у них почему-то выпадали на другие дни. Они расставили столы во дворе, сели, выпили по рюмочке, потом под локти взялись и долго качались из стороны в сторону, такие у них танцы, и лалынкали по-своему — песни пели. Потом опять по рюмочке выпивали, они только по рюмочке пили и совсем не закусывали.

Любили гулять. На другой год наши самолеты уже вовсю летали над деревнями, а немцы все равно гуляли — споют и покачаются, споют и покачаются. Анюта с Витькой глядели на них из окна и смеялись.

Но уже на другую осень стало ясно, что дела у немцев идут неважно. Через Дубровку вереницей тянулись санитарные машины с крестами, где-то возле станции устроили они свой госпиталь. Немцы ходили злые и хмурые, но такими они стали проще, понятней и больше похожи на людей, чем те гордые завоеватели, которые ввалились к ним год назад.

Но такими они стали и опасней. Гофману уже не удавалось удерживать их от мародерства. К бабке Емельянихе пришли потихоньку на двор и зарезали корову. Бабка билась и кричала, но они ей пригрозили пистолетом: молчи, все равно война. Мать как услыхала про то, что начали таскать скот, даже с лица спала: без коровы в деревне не жизнь.

— Я многое перемогла, но этого мне не перенесть, — призналась она.

Как же бабка Поля на нее вскинулась:

— Корова есть корова, кто спорит, но не дороже она жизни, всяко может случиться, сожрут и твою корову, а ты останешься и наживешь другую.

Суббоньку спрятали в дальнюю овечью пуньку за сараем и закидали пуньку навозом и снегом, так что она совсем ушла в землю и выглядела заброшенной.

— Схоронили корову, — невесело пошутил Август.

А летом пасли Суббоню далеко у леса, где чужие не ходили: немцам повсюду мерещились партизаны, на задворках, у речки они и не появлялись. Лугов вокруг было много, косили, где хотели, на одну Суббоню без труда накосили сена. За вторую зиму немцы подъели у них теленка, двух овец и барана. Остались только поросенок и одна овечка. Была еще колхозная корова, но она недолго у них простояла, месяца два. С этой коровой была такая история…

Как и предсказывала Настя, кто-то шепнул немцам про колхозный скот, который разобрали по дворам. И вот в один прекрасный день переводчик объявил, что скоро придут резать колхозных коров. Это было как раз под Рождество. Мать загоревала: она знала, что рано или поздно придется расстаться с одной коровой, но все не могла решить — с какой? Суббоня была не слишком молодая, а главное — очень норовистая, прямо черт с рогами, а не корова. Только баба Арина умела с ней хорошо управляться. И как бабки не стало, корова первое время никому не давалась в руки, доилась плохо и капризничала. Как-то утром всем миром выпихивали ее из пуньки. Надо в стадо гнать, а она стала как вкопанная — и ни с места. А на руках ее не понесешь, это ж корова!

— Испортили нам корову, сглазили! — плакала мамка.

Побежали за дедом Устином. Дед пришел, но сам признавался, что его наговор вряд ли подействует, потому что зубов совсем не осталось. Так и вышло — не подействовало, беззубому заговаривать бесполезно. Проклиная корову и свою злосчастную судьбу, мать помчалась в Голодаевку к специальной коровьей бабке-знахе. Эта знаха только тихо сказала корове несколько слов, провела ладонью по спине — и корова пошла как шелковая. Вот такая эта была коровка. Молока, правда, много давала, и молоко было густое и сладкое. А колхозной Ночкой мать нахвалиться не могла — смирная, ласковая, послушная. И молоденькая, всего вторым теленком была.

— И не раздумывай, оставляй Ночку, а эту сатанищу пускай немцы съедят, — говорили все матери.

Но она все равно много дней мучилась и не могла решиться, даже с Анютой и с Витькой советовалась.

— Оставляй какую лучше, мам, — нерешительно сказала Анюта и тут же до боли сердечной пожалела свою Суббоньку.

И вспомнила маленькую рыжую телку, которая жила зимой под печкой, в подполе и, заигравшись, гулко ударяла лбом в дощатую перегородку. «Ну, развоевалась, шальная!» — журила телку баба Арина. Суббонькин характер прорисовывался еще с детства, но несмотря на этот характер, бабка решила оставить себе рыжую телку, потому что ее мать Петёшка совсем одряхлела. Анюта часто открывала дверцу с окошком-сердечком и совала в подпол ладонь. Любопытная телка тянулась к свету, готова была скакнуть наверх из своего заточения. Как сладко она причмокивала, завладев Анютиным пальцем, как нетерпеливо перестукивала копытцами. Ее звали Суббоней, потому что родилась в субботу.

— Как это, какую корову оставлять? — удивился Витька, услыхав их разговор. — Конечно, нашу!

Мать с Анютой только переглянулись, ни слова не было сказано, но участь коров в тот миг решилась: Суббоня была своя, бабкина, последняя память о бабуле, а тихая Ночка — чужая, колхозная. Утром немцы зашли сначала к Насте за ее телкой. Эта телка-двухлетка тоже была с колхозной фермы, и Настя мечтала пустить ее себе, а старую корову потом свести в колхоз. Но сейчас оставлять телку было рискованно, неизвестно, что с нее получится через год-другой, а то придется сидеть без молока. Поэтому Настя очень ругалась на немцев, даже матом их обложила. Офицер рассердился и погрозил ей пальцем. Они услыхали со своего двора Настины крики и пошли ее утихомирить.

Мать отдала Ночку безропотно, попросила, если можно, оставить детям голову и ноги. Переводчик что-то сказал офицеру, тот поглядел сверху вниз на Анюту и Витьку и снисходительно кивнул. Потом они убежали в хату, забились на печку, чтобы не видеть и не слышать… А через час, когда вернулись в пуньку, на соломе лежала расстеленная шкура, на ней ровненько голова и ноги. Все аккуратно, по-немецки. Ночку съели, но и им надолго хватило остаточков, мамка варила из головы щи и похлебку.

Всем жалко было отдавать скот в свою очередь. Степан Хромой уговаривал:

— Не жалейте вы, бабоньки, ни скота, ни добра, жалейте только своих детей да себя.

— Правда, правда, Степа, — соглашались бабы.

Соглашались, а все равно плакали и жалели. Как-то досталось и Анюте ни за что ни про что. Были они с Витькой одни в хате, мамка доила корову. Вдруг нагрянул огромный рыжий детина, пошарил глазами по кухне, облюбовал большой чугун и унес, как будто так и нужно. Вернулась из хлева мамка и ахнула! Закричала, заругалась на них. Анюта долго плакала в сарае, спрятавшись за поленицу дров, Витька стоял рядом, сочувственно шмыгал носом.

— Ну чего накинулась на девку, не спасла твой чугун? — заступилась крестная. — Молодец, что сидела тихо, это финны, с ними лучше не связываться, они дюже лютые, а насчет воровства, это у них обычное дело, «все равно война».

Какие только проклятия не снесла мать на головы этих самых финнов, и сколько злости было в этих проклятиях! Никогда Анюта не видела ее такой. Не она ли всегда успокаивала Настю, а тут голову потеряла из-за какого-то чугунка. Но вскоре досада в ней прогорела, и она повинилась перед Анютой. Жалко, конечно, чугуна, самого большого, двухведерного, у них другого такого нет. Бывало, варили в нем картошку поросятам и корове, на несколько дней хватало.

— Они тоже под картошку твой чугун сволокли, — вздыхала крестная. — У финнов это первая еда, наварят картошки полный чугунок, облупят и жрут…

— Чтоб они подавились, ворюги! — все стонало мамкино сердце по своему добру.

Раньше она и не знала, какая посуда, какие кастрюли в доме есть, всем заведовала бабка. А теперь стала каждую тарелку беречь, над каждой чашкой дрожать. Анюта про себя сравнивала мать и бабку, похожи ли они? Нет, они разные. Бабка бы пожалела пропавший чугун, но молча, ни за что не стала бы по нему так убиваться.

Вечером вернулся Август и молча положил на столе в кухне кулечек с солью. В то время это был самый желанный подарок, уж очень Анюта с Витькой страдали без соли. Август удивленно посмотрел на расстроенную хозяйку, на заплаканную Анюту, но ни о чем не спросил. Случилось то, чего так боялась Анюта. Мать пошла протапливать на ночь горницу, она два раза в день там топила по просьбе постояльцев. И конечно, не сдержалась и пожаловалась на свое горе. Заслышав голоса, Анюта прибежала в горницу, и сложив руки на груди, глазами молила — молчи!