Анюта — печаль моя — страница 23 из 57

Август сидел на табуретке, прижавшись спиной к теплой печке, и читал. Лицо у него сделалось пасмурным, он порывался что-то сказать, но только захлопнул книжку и вскочил. Анюта больше не могла это вынести, убежала на кухню, и тут же хлынули слезы. Спорить с матерью бесполезно, но в тот вечер Анюта не сдержалась.

— Он нам носит соль, хлеб, и ты берешь! Чего ты привязалась к нему со своим чугунком, расстроила его…

— Нет, вы видели такое чудо! — удивилась мамка. — Чугуна ей не жалко, и мать не жалко, она своего дружка пожалела, уж такой он добрый и расхороший, кто его только сюда звал?

— Как будто он по своей воле пошел в армию, всех погнали, — бурчала Анюта.

Но мамка ее не слушала.

— Расстроился он, стыдно стало за своих, и правильно — пускай стыдится: что ни день, то грабеж и безобразия. Позавчера ехали бабы со станции в Мокрое. Эти как гремят им навстречу! Остановились, соскочили… Все поснимали с баб — валенки, тулупы, даже платок сдернули. Так и бегли до дому раздетыми. Это разве люди, можно так делать!

— Настя говорила, это финны безобразничают, — невпопад возражала Анюта.

Кто же спорит: те люди на дороге, финны они или немцы — настоящие бандиты, но зачем же всех немцев валить в одну кучу, они все разные. Анюте каждый человек виделся только самим по себе, матери — все скопом. Поэтому для нее Август был всего лишь редким исключением, которое не стоило принимать в расчет. Как это можно не принимать в расчет целого человека, да еще такого необыкновенного, как Август!

На другой день выглянуло солнце, припекло как-то по-особенному, по-весеннему — и все плохое стало забываться. Снова поманила надежда: потерпите немножко, скоро все переменится. Немцы-постояльцы тоже повеселели, высыпали на крыльцо, щурились на солнце, наверное, дом вспоминали. Когда-то еще доберутся они домой? Теперь их разговоры уже не казались Анюте тарабарщиной, вдруг выскакивало знакомое слово или целая фраза.

Почуяв первое тепло, и куры слетели с насеста и расхаживали по двору. Немцы им кидали хлеб, отщипнут кусочек и бросят. Куры ошалели от жадности, заметались, заквохтали, только перья полетели. А немцам — забава. Анюта с Витькой несли дрова из сарая. Герберт им крикнул:

— Витька, Аня, смотрите, Сталин с Гитлером дерутся! Сталин с Гитлером дерутся! — гоготали немцы.

Ямное от них очень далеко, километров сто, совсем чужие земли, и вести оттуда редко доходили. Но черные вести долетают и издалека. В Ямном убили немца. Не партизаны застрелили, а кто-то из местных. Все понимали, что немцы этого так не оставят, и наказание последовало очень быстро. Согнали в сарай весь оставшийся в деревне народ мужского пола — стариков, калек, пареньков, забили двери и окна и уже собрались поджигать. Но тут подъехал старик-генерал, большой начальник, велел вывести из сарая тех, кому еще не исполнилось восемнадцать лет. Порядок есть порядок, для немцев порядок превыше всего. Вывели! Там, оказывается, были и шестнадцатилетние, и семнадцатилетние мальчишки. Остальных сожгли заживо, никому не дали выйти.

Мать перестала разговаривать со «своими» немцами. Раньше проходят они к себе мимо кухни, поздороваются и скажут: «Сашка, протопи печку, картошки свари». А теперь она завидит их у калитки и бегом в кладовку, переждет, чтобы ни с кем нос к носу не столкнуться.

— Я не могу их видеть, и словом перемолвиться с ними не могу, — говорила она Насте.

Порядок есть порядок, но еще недавно немцы старались не портить отношений с населением, и приказ такой для них был. А теперь олютели, любимая поговорка у них стала — «все равно война».

Когда полгода назад Анюта услышала о расстреле в Починке, душа ее помертвела от ужаса и отказывалась верить. Если поверишь, то как жить с этим дальше? Должно было что-то случиться — гром грянуть, земля разверзнуться и поглотить извергов. Но не грянуло, и земля не разверзлась. Приходили и другие страшные вести. Переболели и ими. Чуть ли не стали привыкать и сделались равнодушными к своей собственной и чужой участи.

В это время прокатилась по деревням какая-то детская болезнь: вспухало горло, загоралась по всему телу красная сыпь — и дитёнок быстро пропадал. Началось с Голодаевки, там за месяц как косой скосило десять детей. Когда умирала маленькая дочка Вани Ситчика, того самого, которого немцы расстреляли за мешок муки, его жена сказала: что будет, то и будет, а доктора-немца не позову. Бабы ее потом ругали: загубила, дура, девку. В Козловке был хороший доктор-немец, там все дети остались целы. Этого доктора Август к ним приводил прошлой зимой, когда Витька болел.

Заболел и младший Донин сынок Феденька. И Домнин батька заупрямился — не надо нам немца, он малого уморит, хотел везти внука в Мокрое, к бабке-лечейке. Анюта с матерью специально пошли к Савкиным, уговаривали Доню тихо, чтоб старик не слышал:

— И не раздумывай, неси сегодня же, он же не немец, он — врач!

И Доня решилась, парень просто сгорал от жара, его и до Мокрого бы не довезли. Она завернула Феденьку в одеяло, не забыла приношение — кусок сала и десяток яиц и побежала сразу на медпункт в Прилепы.

Пришла она. На пункте сидели два фельдшера, молодые, здоровенные мужики, и резались в карты. Немцы прямо помешались на этих картах, и дни и ночи играли. На Домну едва и взглянули, так им не хотелось отрываться от игры. А доктора не было, неудачно она пришла. Наконец, эти фельдшера неохотно поднялись, только глянули на парнишку и сунули Домне порошки. Ну что, надо уходить. Доня повертела в руках пакетики с порошками и совсем пала духом, все ей стало безразлично, и белый свет померк. Говорили же ей: иди в Козловку, в Козловке хороший врач, но до Козловки слишком далеко, с парнем на руках она только к вечеру дойдет.

Она медленно побрела к дверям, и вдруг прямо у нее перед глазами — дверь нараспашку, и на пороге появился старик-доктор. В Прилепах был у них доктором такой видный, крепкий старик. Домна едва успела отскочить в сторону, и он прошагал мимо, прямой, как дуб, строгий, сердитый, даже не взглянул на нее, только молча ткнул пальцем на стол с клеенкой. Домна поняла, положила сына на стол, развернула. А фельдшера заметались вокруг старика, снимали шинель, подавали полотенце. Карты тут же исчезли, как не бывало. Старик мял Феденьке горло, ворочал, разглядывал его безжизненное тельце, потом припал ухом и стал слушать. Домна стояла в сторонке, сложив руки на груди, слезы душили ее, но она сдерживалась, не плакала. Только сейчас она поняла, как плох ее сынок, всю жизнь ее будет мучить вина, зачем не хватилась раньше, зачем слушала глупых стариков.

И тут доктор, рассеянно задумавшийся над Феденькой, приметил порошки в руках у Домны. Подошел, взял пакетик, поднес к глазам. И что с ним сделалось! Как затрубил, как загремел на фельдшеров, кинулся к ним в закуток. По столу так кулаком грянул, что столик испуганно треснул, и Донино приношение — яйца покатились по сторонам, и два-три шмякнулись на пол. Фельдшера вытянулись в струнку, подбородки задрали. И тут же побежали, сломя головы, зазвенели посудой, стали готовить инструменты. Здоровый был старик, как закричал, голос его на дороге народ слышал. Домна стояла ни жива, ни мертва, хотя и понимала, что он не на нее расшумелся.

Минуты не прошло, подал ему фельдшер шприц. Домна затосковала-загоревала, глядя на сына. Не в него, а ей в сердце вонзил доктор иглу. Феденька вздрогнул и открыл глаза. Он уже и кричать не мог, только всхлипывал и стонал. Какой-то чужой голос шепнул Доне — не жилец! Она замотала парнишку в платки и шали, и, обливаясь слезами, понесла домой. Ноги путались в широких складках юбки, знакомая деревенская улица плыла перед глазами. Домна отворачивалась, не хотелось видеть людей, попадавшихся навстречу, не хотелось ни с кем говорить. Весь мир божий стал ей постыл. Как она любила жить, и сколько сил было смолоду, но укатали и Домнушку крутые горки. Вспомнилось вдруг все плохое — Мамченок, Мишка. Казалось, что ничего и хорошего не было.

— Ну что, сбегала, проветрилась? Малого только умучила, дура непутевая! — напустился на нее батька.

Третий день не могли накормить парня, грудь не брал, на сладкий кисель и не глядел. Домна сидела возле него и час и другой, не могла оторвать глаз. Вечером его личико вдруг съежилось в такую знакомую, милую ее сердце гримаску. Он открыл глаза, мутно и невразумительно поглядел на нее.

— Кончается! — сказала мать, заглянув ей через плечо, — Так всегда бывает перед концом, словно очнется.

Домна обезумела от этих слов, вскочила, замахала руками:

— Уйди, уйди, мам, выйдите все их хаты!

Видя, что она не в себе, старуха покорно ушла из горницы в придел, увела старшего внучонка, тихо прикрыла за собой дверь. А Домна собрала последние силы, стиснула зубы и приготовилась встречать… У ее матери умерло трое детей, у бабки — пятеро. Как это бабка чудно говорила: «У меня пятеро схоронено, пятеро в живности». И как они перемогли такое, как забывали, с ужасом думала Домна. Научить этому ее никто не мог, надо самой…

Но Феденька не умер, а только заснул. Домна всю ночь прошагала по горнице из угла в угол, трогала его лоб и ладошки, слушала тяжелое и прерывистое Феденькино дыхание. Утром Феденька жадно пил воду. Она даже попыталась его накормить, растворила порошок в молоке и долго поила с ложечки. Поила и поглядывала на дверь. За дверью всю ночь кто-то стоял и поджидал. Но, не дождавшись, ушел. Через три дня Домна точно знала — за дверью больше никто не стоит, и у нее отлегло от сердца. А ведь в первый вечер она решила больше не нести парня на уколы, думала — бесполезно.

Прошла неделя. Домна все ходила к доктору и все не с пустыми руками, то кусок сала несла, то сметаны, яиц. Старик не замечал ее даров, не говорил ей ни слова и не отвечал на поклоны. Все что нужно, наказывали ей фельдшера, один хорошо говорил по-русски, — как полоскать горло ребенку, какое давать питье. Те же мордастые фельдшера проворно припрятывали ее сало.

Феденька уже узнавал старика-немца, и при виде его заходился в отчаянном плаче. И столик с клеенкой на дух не переносил. Домна укладывала его к себе на плечо, прижималась щекой к его ушку, гладила по спинке и уговаривала: потерпи, потерпи, Феденька, зато будешь здоровенек. Через неделю веселый фельдшер, небрежно на ходу потрепав по щечке Федьку, сказал ей: