Анюта — печаль моя — страница 40 из 57

Одна горница в старом доме была втрое просторней этой хатеночки, но Анюте так полюбилась хатка, что она все реже вспоминала дом и перестала о нем тосковать. Еще долго они обустраивали новое жилье. Полы не были достелены, ходили до порога по одной доске, а с порога прыгали прямо на землю.

— А будет у нас хоть какое-то крылечко, коридорчик? — приставал Витька.

— Молчи ты, брат! — сердилась Настя. — Какой тебе коридорчик, глаза не верят, что хата стоит, и мы в нее влезли, крылечко на другой год прилепим.

А пока обили войлоком дверь, вместо крыльца поставили два чурбана, на них — доску. И зажили без всякого коридорчика. Зимой, открывая дверь, Анюта ждала крика — закрывай скорей, холоду не напусти! И сама строго следила за нерасторопным Витькой. Из хаты всегда виделось, что входящий замешкался, но скоро Анюта поняла, что это заблуждение: чем торопливей стараешься протиснуться в дверь, тем вернее в ней застрянешь. Была ли такая горькая нужда беречь тепло? Маленькая экономная печка, сложенная не дедом Устином и мамкой, а настоящим мастером-печником, хорошо топилась и стойко держала тепло целый день. Но пока не пристроили сенцы, и улица стояла прямо за порогом, все они любили играть в эту игру. Вот «влезает» неповоротливая Настя. Ее рыжий сборчатый полушубок и синяя шаль припушены инеем, вокруг Насти бесом клубится и приплясывает мороз, белым паром путается у нее под ногами. Настя топочет валенками, размахивает руками — отбивается от него что есть сил.

— Ты погляди, Настя, сколько ты холоду напустила! — радостно кричит Витька.

— Я его не пускала, он сам проскочил, — оправдывается крестная.

Незваный гость таял на глазах, ледком пробегал по ногам и закатывался куда-то под стол. И так несколько раз за вечер. Заходили соседи посидеть в их уютной хатке, забегали Анютины подружки — то и дело мягко хлопала дверь. Теперь их с Витькой трудно было уложить спать. Хотелось почитать подольше книжку или понежиться на печке, прислушиваясь к бабьим разговорам. В землянке не засиживались, там хотелось, чтобы день поскорее миновал, а новый не начинался.

Очень недолгое время, осень и зиму, Анюте жилось хорошо. Казалось, все потихоньку налаживается, деревня отстраивается, война откатилась далеко-далеко и скоро закончится, осталось только дожидаться батю и Ванюшку. Ну и что, что от них давно нет писем. Крестный не писал несколько месяцев, а потом оказалось, что он в госпитале лежал, и скоро его комиссуют подчистую. Всякое бывало.

Позабытое чувство покоя и радости подарили Анюте не только полные света окна в новой хате, но и школа. В школу она всегда любила ходить, даже прошлой зимой. Они сидели в холодных классах разрушенной школы и пытались чему-то учиться. Через два-три часа учительница их отпускала, и все разбредались по своим землянкам. За лето пристроили новое крыло к зоринской школе, четыре просторных класса, прислали двух новых учительниц. К ним бегали голодаевцы и «козлы», учились в три смена, в классах сидели по сорок-пятьдесят человек, и школа безропотно принимала эту шумную, утомительную ораву. В иной день Анюта еле доносила до дому свою тяжелую головушку, падала замертво на топчан и засыпала со счастливой мыслью — завтра утром снова в школу.

Не столько учеба манила Анюту, учебой их не слишком нагружали. По некоторым предметам на весь класс доставался один учебник, после уроков домашнее задание читали вслух. Чернил и тех не было, разводили сажу. Мамка научила их делать чернила из бурака. О тетрадках давно забыли, какие они есть, писали на чем придется. Толик привозил старые газеты, на газетах долго можно было писать по чистым краешкам. Витька долго бегал с блокнотом, что ему Дорошенко подарил, но все хорошее кончается, исписался и блокнот, места живого не осталось, и спрятали его в сундук на долгую память.

С нетерпением Анюта ждала из города книг. Любка никогда не была книгочеем и считала глупой блажью тащить в такую даль толстые тома, лучше положить в сумки чего-нибудь съедобного и в хозяйстве полезного. Зато Толик сам читал в свободную минуту и Анюту понимал. Он привез им с Витькой Дюма и Жюль Верна, Лидию Чарскую и Толстого. Эти старинные книги в красивых коленкоровых переплетах он покупал и выменивал на базаре.

Анюта жадно глотала все без разбору, и любовные романы из давно ушедшей жизни, и «Поднятую целину», Конан Дойля и Горького. Какую-то струнку в ее душе но задевала каждая книжка. А были писатели, которые играли на всех струнах сразу, любимые писатели, среди них первый — Чехов. Как она радовалась, когда Толик выменял на картошку дореволюционное приложение к «Ниве», всего Чехова. Анюта читала Витьке-лентяю «Каштанку», своим женщинам — смешные рассказики. Потом Толик привез «Гулящую» Панаса Мирного. Этот роман Анюте не очень показался, зато матери и Насте понравился, по вечерам на чтения «Гулящей» сходились все соседки, в конце дружно всплакнули и потом долго вспоминали: ах, какая книжка!

Так Анюта читала и читала, и чтение стало ее учебой, а в школу ее больше тянуло из-за хора и драмкружка. Молодые учительницы-придумщицы затеяли драмкружок. Анюта боялась выходить на сцену, у нее сразу ноги подкашивались и начинало подташнивать от страха. Но сидела, как прикованная, на всех репетициях, глядела, как жеманится перед парнями Лизка, думала с горечью: это совсем не так нужно играть, просто, без кривлянья. Дома, перед осколком зеркала она репетировала Лизкину роль, но не суждено ей было стать артисткой из-за собственной глупой робости.

Другое дело хор. Она пела изо всех силенок и все равно не слышала собственного голоса, он сливался с десятками чужих. Это было замечательно. Особенно, когда репетировали с гармошкой: гармошка взрыдает, хор грянет, стекла в окнах забренчат! Любаша наведывалась и всякий раз ехидно спрашивала, когда же она думает перебираться в город, ведь грозилась недавно, что уедет, что нету у нее больше сил жить в этом карповом царстве. Но Анюта еще меньше хотелось уезжать из дому, чем прошлой осенью. Приходилось оправдываться.

— Ну как же я уеду? На октябрьские выступаем в школе, все деревни придут на собрание и на концерт. На Новый год нас в Мокрое пригласили в клуб, а весной, может быть, в Калугу на смотр поедем, вот!

— Вас там заждались в Калуге, дубровских певчих, там получше артисты найдутся, — сомневалась Настя.

Анюте так интересно было жить в этот год, что она не оглядывалась вокруг. Она даже не сразу заметила, что с матерью творится что-то неладное. Случилось это вдруг или постепенно угасала ее мамка, руки опустила, надорвавшись от мужицкой работы, или известие дурное получила? Но Анюта зорко наблюдала за почтальоншей, как и все в деревне. Бывало, почтальонша только покажется из лесу, а все уже знают, и как завороженные, следят за каждым ее шагом. Вот она уже в Прилепах, вот заходит в первую хату, к кому, зачем?

У них в Дубровке была молодушка, Алена, она, бедная не могла этого вынести, убегала и пряталась, пока почтарка пройдет, забьется в угол, закроет лицо руками и дрожит, как осиновый листок. Потом получила похоронку и перестала бояться, и не глядела в ту сторону, где почту разносили. Если бы почтарка побывала на их дворе, они с Настей сразу бы узнали. Этого не утаишь, соседи скажут. Они подумали и решили, что просто уходили мамку заботы да работы. Как-то выглянула Анюта в окошко: бредет ее мамонька с фермы, маленькая, дробненькая, как воробышек, глаз от земли не подымает. Придет домой, кипяточку попьет — и на печку. Крестная осторожно напомнит:

— Дед такую хорошую лесинку завалил, пойдем, Саш, притянем, весной пристроим сенцы с кладовкой.

Кума только виновато вздохнет — не могу, Настя. А Анюта сердито шепчет — не трогай ты ее! Настя больше про сенцы не поминала, до сенцов ли сейчас! Давно ли она посмеивалась над подругой, сколько в ней лошадиных сил упрятано, две или три. А теперь больше всего на свете боялась, что кума затоскует-затошнует, и с той тоски неизвестно чего надумает. Решила Настя и Любаше намекнуть и, выбрав момент, когда кума доила корову, начала издалека:

— Любаш, тебе ж сказали про твоего жениха, он же…

— Я все знаю, молчи, не хочу ничего слушать! — замахала руками Любка.

Настя перепугалась и язык проглотила. Но Любка тут же опомнилась и повинилась перед ней. Походила по хате, пометалась и говорит:

— Я, Настя, никогда своего жениха не вспоминаю. Как-то мать говорила, что мы все жестокосердные стали, бесчувственные. Я — больше всех. Но вот про отца и Ваньку не могу не думать. Писем нет, что это, Настя?

Крестная покосилась на дверь:

— Ты гляди, Сашке этого не говори, она и так завяла, завяла, как трава скошенная.

— Но похоронки-то нет, не верю я, что их могут убить, — вслух думала Любка.

— А я, Любонька, живу, как на вулкане, — частила Настя, спеша высказаться до того, как кума вернется из хлева. — Мамка ваша чудаковатая, не знаешь, с какого боку к ней подойти, а у нас в Козловке одна молодка, ты ее знаешь, Степаненкова Раечка, получила похоронку, пошла и повесилась в лесу.

Только Настя это проговорила, зловещая тишина наступила в хате, Анюта на печке перестала дышать. Наконец, Любаша проговорила своим каменным голосом:

— Наша мама никогда этого не сделает! Что бы ни случилось, она нас не бросит.

В начале марта вернулся домой Анютин крестный, Сергей Федотыч. В этот день они все очумели от радости и прожили его, как в тумане. До ночи в их хате гудела толпа, приходили люди даже из Козловки и Голодаевки поглядеть на дядю Сережу. Говорили:

— Сереж, дай хоть потрогать тебя.

Крестный позволял себя потрогать и невесело посмеивался. Быстро организовали встречную, гуляли вечер, на другой день догуливали, а крестный терпеливо дожидался, пока они отрадуются, отгуляют, чтобы зажить обычной жизнью, как до войны, и поскорее построить новый дом. На третий день он уже пошел в контору и выписал лес на хату. Карп обрадовался лишним рукам, даже обещал ему привезти лес как фронтовику, но дядя Сережа не торопился впрягаться в колхозную лямку. И скоро пронесся бабий шепоток за спиной у крестного — инвалид, не жилец, не работник. Почему инвалид, Анюта не могла понять, вроде руки-ноги на месте, только ходит медленно и часто задыхается.