— Сколько ж ты получила? — нетерпеливо перебила Настя.
— Четыреста рублей.
— О, это мало, Сашка, на эти деньги хорошую корову не купишь.
Но кума ее не слышала. Она вдруг вспомнила баб, которые ей встретились на дороге за Дрыновкой. Они украдкой подкосили для себя травы в кустах и теперь гребли, тревожно поглядывая по сторонам, не прихватил бы кто из начальства. Она слышала их тихий разговор.
— Это кто ж такая идет, слезами заливается, бедная?
— Это Сашка Колобченкова с Дубровки, Коли-председателя женка, та, что выбросила в печку похоронку.
— Ой, а я ее не узнала, Сашка была такая видная бабочка, то вижу, какая-то старуха идет. Это у нее малый помер от тифа?
— У нее, большой уже малый помёр, десять годов, а старший на войне остался, ни похоронки, ни весточки не дождались. А Коля Колобченок какой был мужик!
— Это золото был, а не мужик, три года председательствовал до войны, давал по килограмму зерна на трудодень, и лен давал, и картошку. И даже мед! А нынче нам по сто граммов дадут отбросу и то мы рады.
Эти незнакомые бабы окликнули ее, и она посидела с ними на тенистой полянке, угостилась ключевой водой. Они хвалили Колю не для того, чтобы утешить ее и сказать приятное. Довоенные времена в самом деле казались такими добрыми, сытыми и счастливыми, что отрадно было их вспомнить. Потом они простились, бабы погоревали над бедной Сашкой, перетянули потуже платки и снова замахали граблями.
— Мам, ну что ты опять задумалась, не думай, не надо, пойдем спать!
Анюта увела ее за печку, уложила. Обе намаялись за этот день, но долго не могли уснуть. Анюте не давала покоя мысль, что их Суббоньки уже нет на свете, забили, превратили кормилицу в куски мяса. Вдруг раздался из темноты голос матери:
— Мне не только жалко, Анют, но и стыдно. Помнишь, как Валя Чижова переезжала к дочке, я нанялась ее барахло перевезти на своей корове, сундуки, посуду, ризье всякое… Никогда мне так не хотелось умереть, как сегодня.
Анюта даже привстала, услышав такие речи. В Голодаевке повесилась молодушка. Бабы целый вечер обсуждали ее поступок. Одни жалели и завидовали: как хорошо, несколько минуток — и конец всем мучениям. Но мать на это сказала строго:
— Большой грех! Надо дожить все, что отмеряно, перетерпеть все. Наша бабушка Аринушка говорила: жизнь моя была тяжелая, но я ее прожила!
Но даже в самые черные времена выпадают ослабинки, а то и нечаянные радости. Прошло несколько дней — смирились и с этой потерей, притерпелись и к этому горю. Пошла мать поглядеть корову в Прилепах, потом собиралась завернуть в Козловку, там продавали телку-двухлетку. Анюта без всякого интереса дожидалась ее возвращения. Новая корова была нужна в хозяйстве, но никогда не прикипит к ней сердце, как к Суббоне.
Она окучивала картошку на огороде, подняла голову и вдруг увидела их на дворе. Рядом с матерью грациозно переступала копытцами золотистая, как солнышко, с белыми пятнами телочка. У Анюты кубарем покатилось сердце. Она не помнила, как добежала до них, присела перед рыженькой на корточки, обхватила за шею.
— Мам, это же Суббонька!
— А за что я ее взяла, как ты думаешь? — ласково поглядывала на телочку мамка. — Как увидела ее, так и вцепилась намертво. Знаешь, сколько за нее уполола? Четыреста пятьдесят рублей, как за взрослую корову, с ума сошла, да еще обещала Вале Хоропольке бурки сшить, еле уговорила ее. Валька кричала караул, Сашка, отойди прочь, не буду я телку продавать, мы ее себе оставили. Улестила ее деньгами. Анюта, что ты делаешь, поглядите вы на эту дурочку, облизала телку.
Телка удивленно отшатывалась от Анюты, приседая по-заячьи на задние копыта.
— Мам, она будет Суббоней?
— Нет, дочь, она Понеда, поздно переназывать, ей второй год пошел со Сретенья.
Понеда. Быстро привыкла Анюта и к этому имени. Много лет жила у них эта корова, так похожая обликом на Суббоню. И Анюта втайне подумывала, что из состарившейся, замученной Суббони душа переселилась в молодую красавицу Понеду. Так и ее душенька после смерти отлетит, может быть, в другую, счастливую жизнь.
А как же Зойка, как она дальше жила-поживала, случилось ли им когда повстречаться? Зойка забогатела, зачванилася, на родню не глядела, а уж простой народ — не удостаивала. Как многие деревенские начальники, она думала, что пришло ее царство, и что это царство — навсегда. Но почему не дано было той же Зое заглянуть лет на двадцать вперед в свою собственную жизнь, заглянуть и ужаснуться! Почему у людей глаза на затылке и смотрят только в прошлое? А откройся Зое хоть на миг ее будущее — и она меньше бы учинила обид, меньше бы сказала жестоких слов.
Прошло лет двадцать, и Зою съел рак, она и до пенсии не дожила. Последние дни домучивалась в больнице, горемычная, всеми позабытая. Дети разъехались и глаз не казались. Она особенно ни с кем не зналась, будучи в начальниках, а с кем зналась, тем стала не нужна. Им передавали: Сашка, ваша Зоя лежит в больнице, помирает, никто к ней не ходит. Мать послушала-послушала и задумалась. Прошло несколько дней, она потихоньку собрала сумку, положила меду, ягод, сметанки. Хотела уйти к автобусу украдкой, но Настя устерегла и сразу все поняла, увидев сумку.
— Так я и знала, мое сердце чуяло! — раскричалась она. — Ты ж говорила, ноги моей больше не будет, ты ж говорила… или забыла, как она с тобой поступила?
— Ах, Настя, когда это было, — смущенно оправдывалась кума.
— Правильно Любаша говорила, никакой гордости в тебе нет.
Кума только рукой махнула: какая гордость, в землю гляжу. Настя пошла провожать ее на остановку и с нетерпением поджидала обратно. Анюта с крестной даже поесть ей спокойно не дали, так не терпелось им узнать про Зойку.
— Я как вошла, она меня сразу не признала, не поверила, что это к ней пришли. «Теть Саш, это ты?» — окликнуло ее с кровати у окна обугленное существо, в котором только по памяти можно было прочесть остатки прежней Зои.
И тетка неуверенно пошла к ее кровати, изо всех сил улыбаясь. Тут только до Зои окончательно дошло, что пришли именно к ней, ошибки нет. Она охнула и по-детски обрадовалась. «Садись, садись поближе», — шелестела она и хлопала ладошкой по одеялу. Тетка присела на край постели, стараясь не глядеть на Зою, пока не привыкнет. «Страшная я стала, да, теть?» — допытывалась больная, ловя ее взгляд. «Похудела ты, Зоенька»… «Страшная, я сама знаю Ну, как твои, теть Саш, Любаша, Анюта, внуки все лето у тебя?»
Так хорошо они поговорили, вспомнили прошлое и тех, кого уже давно нет на свете. Зоя повеселела, глаза потеплели. «Как хорошо, что ты приехала, теть Саш, я чуть ожила, а то уже была одной ногой там. Приди еще хоть разок, придешь? Если бы ты знала, какие муки терплю!» «Я за тебя помолюсь, Зоенька, Бог даст, станет тебе получше».
Они простились как родные, никогда не знавшие обид люди. Но после ухода тетки Зоя вдруг притихла и заплакала. Женщины в палате подумали, что о себе. Нет, Зое вдруг как на голову рухнуло, вспомнилось все — тот день на базе и тетка, такая маленькая, жалкая, в слезах. Она бездумно обижала людей и даже не замечала этого. И вдруг эти обиды стали всплывать в памяти, одна за другой. Сестра-покойница явилась ей как живая. В последние годы Зоя и с ней не зналась, когда высоко вознеслась и забыла деревенскую родню. Она даже застонала, таким мучительным, ужасающим было раскаяние. Оно заглушило на время привычные боли и страх смерти. С того дня Зоя не боялась умереть, а боялась умереть непрощенной. Хотелось тут же бежать и просить прощения — у тетки и у других, кто еще жив…
Но тетка уже давно простила ее. Когда-то у нее не хватало разума понять, как это можно молиться «за ненавидящих и обидящих нас и творящих нам напасти», слишком много ее обижали. А теперь, пожалев бедную Зою, она от души простила. И так светло, радостно сразу стало на душе, как давно не бывало. Она вышла на крыльцо, улыбаясь сквозь слезы, и убогий больничный дворик с печальными серыми халатами на скамейках рассиялся перед ней.
Она надолго пережила Зою и лет десять до своей смерти аккуратно записывала ее в поминание.
Дубровцев давно пугали большаком: скоро большак мимо Козловки потянут, станут каждый день гонять на работы, замучают. Наконец, большая дорога подползла к их деревенькам. Урчали на проселках грузовики, прогоняя на обочины подводы и пешеходов, по хатам расселили рабочих, а в школах студентов из Калуги и Москвы. Много народу согнали на эту дорогу, как в сорок первом на окопы.
Это случилось в июле ближе к вечеру. Анюта запомнила навсегда день и час. Она вернулась с вечерней дойки, умылась, надела бабкино темно-синее платье. Платье было будничное, но аккуратное, не по двору ходить, а по деревне. У Анюты был очень богатый по деревенским меркам гардероб, одних затрапезных платьев с полдюжины, а недавно Любаша отдала ей совсем новое крепдешиновое платье, в которое после родов перестала влезать. Конечно, если бы Анюта знала, что в тот вечер повстречается с ним, она бы надела это платье с воланами, как называла сестра эти оборки, окая и растягивая слово. Но она не знала и не чуяла, даже не причесалась как следует, а просто заплела косу и заторопилась к Насте.
К Насте приехали внучки, девчушки двенадцати и девяти лет. И Анюта с ними водилась, ходила с ними на речку и в лес по ягоды. И с этими девчонками было ей проще и веселей, чем с ровесницами, молодыми доярками. Маша и Зинка, ее подружки, давно заневестились, бегали на танцы в Козловку и даже Мокрое. Звали ее — пойдем, Анютка! Но Анюте хотя и исполнилось восемнадцать лет, и она стала девкой, — не заневестилась. Раз-другой сходила она с подружками в клуб, сидела в углу, как примерзшая, глядела на танцующих, грустила под гармошку. И не было ей ни весело, ни скушно. И не понимала она, почему горят глаза у Зинка, почему хохочет и на себя не похожа Маша. Одно она понимала, что в ней самой что-то не так, а ей хотелось быть, как все — плясать, петь озорные частушки. Ни один парень ей не нравился, ни один не напоминал отца, Щохина или Августа, а потому ничего не говорил ни уму ни сердцу.