– Говорить? – со страхом в голосе прошептала королева.
– Вот именно, – ответил король, желая несколько продлить страдания своей супруги. – Да, усыпленная Жильбером, она говорит и говорит, поверьте, вещи довольно странные.
Королева побледнела.
– Госпожа де Шарни говорила странные вещи? – пролепетала она.
– В высшей степени, – подтвердил король. – Ей еще повезло, что…
– Тс-с! – перебила Мария Антуанетта.
– А в чем дело? Я говорю, что ей повезло; ее слова слышал только я.
– Умоляю, государь, больше ни слова!
– Не возражаю, поскольку я буквально валюсь с ног от усталости. Когда я голоден, я ем, а когда меня клонит ко сну – ложусь спать. Спокойной ночи, сударыня, и пусть от нашего разговора у вас останется благоприятное впечатление.
– Какое впечатление, государь?
– Народ прав, разрушая то, что сделали мы и наши друзья, свидетелем тому – мой бедный доктор Жильбер. Прощайте, сударыня, и будьте уверены: узнав о приходе зла, я найду в себе смелость ему воспрепятствовать. Спите спокойно, Антуанетта.
И король направился к дверям.
– Да, кстати, – вернувшись назад, заметил он, – передайте госпоже де Шарни, что она должна помириться с доктором, если, конечно, еще не все потеряно. Прощайте.
С этими словами Людовик медленно вышел из комнаты и закрыл за собою дверь с удовлетворением механика, которому приятно иметь дело с хорошими замками.
Не успел король сделать и десяти шагов по коридору, как графиня выскочила из будуара, подбежала к дверям, заперла их на задвижку, после чего бросилась к окнам и задернула занавески.
Все это она проделала молниеносно, резко, с неистовой и яростной силой.
Затем, убедившись, что их никто не может услышать или увидеть, она с душераздирающими рыданиями бросилась перед королевой на колени и воскликнула:
– Спасите меня, ваше величество! Ради бога, спасите! – Она помолчала, вздохнула и добавила: – Я все вам расскажу.
Часть вторая
I. О чем размышляла королева в ночь с 14 на 15 июля 1789 года
Сколько времени длились эти признания, мы не сумеем сказать, но, по-видимому, довольно долго, так как лишь около одиннадцати вечера дверь из будуара королевы отворилась, и на пороге появилась Андреа; присев в глубоком реверансе, она поцеловала руку Марии Антуанетты.
Выпрямившись, молодая женщина утерла покрасневшие от слез глаза, а королева возвратилась тем временем к себе.
Быстрым шагом, словно желая убежать от себя самой, Андреа пошла прочь.
Королева осталась одна. Когда в спальню вошла фрейлина, чтобы помочь ей раздеться, Мария Антуанетта с горящими глазами ходила взад и вперед.
Она махнула рукой, что должно было означать: «Оставьте меня».
Фрейлина не стала настаивать и удалилась.
Оставшись опять в одиночестве, королева запретила себя беспокоить, исключение могло быть сделано только в случае важных вестей из Парижа.
Андреа больше не появлялась.
Что же касается короля, то, побеседовав с г-ном де Ларошфуко, который пытался объяснить ему разницу между мятежом и революцией, он объявил, что устал, лег в постель и заснул так же безмятежно, как если б был на охоте и олень, как хорошо вымуштрованный придворный, позволил себя настичь у Швейцарских прудов.
Королева же, написав несколько писем, прошла в соседнюю комнату, где под присмотром г-жи де Турзель почивали двое ее детей, и легла, но не уснула, как король, а дала волю своим мыслям.
Однако вскоре, когда Версаль охватила тишина, когда громадный дворец погрузился во мрак, когда в садах слышался лишь скрип песка под ногами часовых, а в коридорах – лишь тихий стук прикладов о мраморный пол, Марии Антуанетте надоело лежать, и, почувствовав желание вдохнуть глоток свежего воздуха, она встала с постели, нащупала ногами бархатные комнатные туфли, закуталась в длинный белый пеньюар и подошла к окну, чтобы насладиться свежестью, веявшей от фонтанных каскадов, и заодно послушать советы, которые ночной ветерок нашептывает тем, у кого горит лицо и тяжело на сердце.
Она стала перебирать в уме все то неожиданное, что случилось за этот необыкновенный день.
Падение Бастилии, столь осязаемого символа королевской власти, колебания Шарни, ее преданнейшего друга, пылкого пленника, столько лет находившегося у нее в повиновении, пленника, который до сих пор шептал ей лишь о любви, а теперь впервые заговорил о сожалении и угрызениях совести.
Привычка к синтезу, помогающая умному человеку как разобраться в людях, так и проникать в суть вещей, помогла Марии Антуанетте отыскать две составляющие снедавшей ее тревоги – политическую драму и сердечные невзгоды.
Политической драмой явилась та потрясающая весть, которая, выйдя за пределы Парижа и в три часа пополудни, начала распространяться во все концы страны, подрывая в умах людей священное благоговение, которое испытывали до сих пор к королям – наместникам господа.
Сердечные же невзгоды заключались в глухом сопротивлении, оказываемом Шарни своей всемогущей и возлюбленной повелительнице. Это было нечто вроде предчувствия: оставаясь верным и преданным, ее возлюбленный прозрел и в любую минуту мог засомневаться в своей верности и преданности.
От этой мысли сердце женщины сжалось и наполнилось горечью, имя которой – ревность и которая словно разъедает тысячи царапинок на израненной душе.
Однако с точки зрения логики сердечные невзгоды не шли ни в какое сравнение с политической драмой.
Поэтому, повинуясь скорее рассудку, чем сердцу, скорее необходимости, чем интуиции, Мария Антуанетта временно пожертвовала душой и отдалась невеселым мыслям об опасности сложившейся политической ситуации.
К кому повернуться? Впереди – ненависть и честолюбие, по сторонам – слабость и безразличие. К врагам? Людям, которые начали с клеветы и стали бунтовщиками? К людям, которые теперь уже не остановятся ни перед чем?
К защитникам? К людям, большая часть которых постепенно привыкла все терпеть и больше не ощущает даже самых глубоких ран?
К людям, которые не хотят ответить ударом на удар из боязни наделать шуму?
Выходило, что следует сделать вид, будто все предано забвению и забыто, однако помнить, сделать вид, что простила, но не простить.
Но это недостойно королевы Франции и тем более дочери Марии Терезии, этой отважной женщины.
Бороться! Бороться! – вот что советовала непокорная королевская гордость. Но будет ли это благоразумно? Разве можно успокоить ненависть пролитой кровью? Разве не ужасно это прозвище – австриячка? Быть может, следует по примеру Изабеллы и Екатерины Медичи закрепить прозвище, устроив вселенскую резню?
Но если прав Шарни, успех такого шага весьма сомнителен.
Сражаться и быть побежденной?
Вместе с политической драмой королеву терзали другие печали: в какие-то моменты своих размышлений она почувствовала, как из ее страданий, словно выползающая из вереска змея, которую потревожила чья-то нога, проступает отчаяние женщины, считающей, что ее любят недостаточно, хотя на самом деле ее любят даже слишком.
Шарни наговорил все слышанное нами не по убеждению, а от усталости: как и многие другие, он вместе с королевой испил до дна чашу клеветы. Шарни впервые говорил об Андреа, своей забытой супруге, с такой нежностью – неужели он вдруг заметил, что его жена еще молода и хороша собой? При этой мысли, что жгла ее, словно алчный укус аспида, Мария Антуанетта с удивлением обнаружила, что политическая драма – ничто по сравнению с сердечными невзгодами.
В состоянии души этой обреченной на страдания натуры в ту ночь отразилась вся ее судьба.
Как избежать и драмы, и невзгод? – спрашивала она себя с непрестанной тревогой. Оставить жизнь королевы и решиться на безмятежное существование посредственности? Вернуться к своему настоящему Трианону и домику в горах, к мирной жизни у озера и тихим радостям молочной фермы? Предоставить всем этим людям делить между собой клочки королевской власти, оставив себе лишь несколько скромных участков земли с сомнительной арендой, взимаемой с нескольких верных людей, которые пожелают остаться ее вассалами? Увы! На этом месте змея ревности укусила королеву особенно чувствительно.
Счастье! Да разве будет она счастлива, постоянно испытывая унижение от того, что ее любовью пренебрегли?
Счастье! Да разве будет она счастлива подле короля, своего вульгарного супруга, не обладавшего и тенью очарования подлинного героя?
Счастье! А найдет ли она счастье подле г-на де Шарни, который будет испытывать блаженство рядом с любимой женщиной, быть может, своею собственной женой?
При этой мысли в сердце бедной королевы зажегся пожар, подобный тому, который опалял Дидону[160] сильнее, чем костер, на который она взошла.
Но даже в той лихорадочной муке брезжил просвет, даже среди этой лихорадочной тревоги нет-нет да и вспыхивал лучик радости. Не для того ли господь в своей бесконечной доброте сотворил зло, чтобы люди лучше ценили добро?
Андреа повинилась королеве во всем, раскрыла перед соперницей позор своей жизни; опустив долу полные слез глаза, она признала, что недостойна более любви и уважения честного человека. А это означает, что Шарни не может теперь полюбить Андреа.
Но ведь Шарни не знает и никогда не узнает о происшедшей в Трианоне драме и ее последствиях, а это означает, что для него этой драмы как бы вовсе и не было.
Предаваясь этим размышлениям, королева в зеркале собственной души изучала свою увядающую красоту, утраченную веселость, ушедшую свежесть юности.
Затем мысли ее вернулись к Андреа, к странным, почти невероятным событиям, о которых та поведала.
Королеву изумляла магическая прихоть слепого рока, выхватившего с задворков Трианона, из полутемной хижины, из грязной фермы, юного садовника и связавшего его жизнь с жизнью благородной девушки, судьба которой, в свою очередь, была связана с судьбою королевы.