При этих словах, произнесенных крайне твердо, по толпе пробежал шумок, а в рядах военных послышались горячие рукоплескания.
– Нас поддержали, – говорили солдаты.
– Нас предали, – говорила толпа.
Значит, бедная королева, в роковом вечере 1 октября для вас не было ничего удивительного! Значит, несчастная, вы не сожалеете о случившемся вчера, значит, вы не раскаиваетесь!
Какое там раскаиваетесь – вы даже рады!
Стоя среди кучки офицеров, Шарни с горестным вздохом выслушал оправдание, вернее, даже восхваление оргии, устроенной королевской гвардией.
Королева, отведя взор от толпы, встретилась с ним глазами, пытаясь по лицу своего возлюбленного понять, какое впечатление она произвела на него.
«Я смела, не правда ли?» – казалось, спрашивала она.
«Увы, ваше величество, скорее безрассудны», – читалось на мрачно исказившемся лице графа.
XIX. В дело вмешиваются женщины
В Версале двор проявлял чудеса героизма по отношению к народу.
В Париже народ проявлял чудеса рыцарства по отношению ко двору, вот только рыцарство это бродило по улицам. Рыцари из народа, одетые в лохмотья, блуждали, сжимая в ладони рукоятку сабли или пистолета, не в силах забыть о своих пустых карманах и желудках.
В Версале слишком много пили, в то время как в Париже недоедали.
Слишком много вина на версальских скатертях.
Слишком мало муки в парижских булочных.
Странное дело! Сегодня, когда уже пало столько тронов, это мрачное ослепление вызывает улыбку жалости у людей, связанных с политикой.
Разжигать контрреволюцию и провоцировать на борьбу голодных людей!
Увы, скажут историки, вынужденные исповедовать материалистическую философию, никогда народ не сражается так яростно, как в тех случаях, когда он остался без обеда.
Ведь дать народу хлеба было так несложно, и тогда хлеб, съедаемый в Версале, не показался бы ему столь горьким.
Однако мука из Корбейля больше не поступала. Он ведь так далеко от Версаля, этот Корбейль. Но кто из окружения короля или королевы станет думать о каком-то Корбейле?
К несчастью для забывчивого двора, голод, этот призрак, который так трудно усыпить и который так легко пробуждается, – голод с бледным и тревожным лицом уже вступал на парижские улицы. Чутко прислушиваясь на всех углах, он собирал в свой кортеж бродяг и злодеев и готов был вот-вот прижаться своим угрюмым лицом к окнам богачей и должностных лиц.
Мужчины еще не забыли мятеж, стоивший столько крови, они вспоминали Бастилию, вспоминали Фулона, Бертье, Флесселя, они боялись, что их снова назовут убийцами, и потому выжидали.
Но женщины, которые до сих пор лишь страдали, да и теперь продолжали страдать, причем втройне – за ребенка, который плачет, который, не понимая, что творится, считает себя обиженным и спрашивает у матери: «Почему ты не даешь мне хлеба?», за мужа, который, хмур и молчалив, уходит утром из дому, чтобы вернуться вечером еще более хмурым и молчаливым, и за себя самое, с болью переживающую страдания ребенка и мужа, – женщины горели желанием отплатить за все, они хотели послужить отечеству по-своему.
И потом, разве не женщины устроили в Версале 1 октября?
Теперь пришло время устроить 5 октября в Париже.
Жильбер и Бийо были в Пале-Рояле, в «Кафе де Фуа». Там происходило собрание. Внезапно дверь кафе распахнулась, и вошла какая-то женщина, совершенно сбитая с толку. Она сообщила, что черные и белые кокарды перекочевали из Версаля в Париж, и заявила, что это представляет общественную опасность.
Жильберу сразу припомнились слова, сказанные Шарни королеве: «Государыня, бояться по-настоящему нужно будет тогда, когда в дело вмешиваются женщины».
Жильбер придерживался того же мнения.
Увидев, что женщины и в самом деле начинают вмешиваться, он повернулся к Бийо и бросил всего два слова:
– В ратушу!
После разговора между Бийо, Жильбером и Питу последний вместе с юным Себастьеном Жильбером вернулся в Виллер-Котре, а Бийо стал повиноваться любому слову, жесту или знаку Жильбера, так как понял: если он, Бийо, олицетворяет собою силу, то Жильбер – ум.
Они вышли из кафе, пересекли наискосок сад Пале-Рояля и Фонтанный двор и очутились на улице Сент-Оноре.
У рынка они наткнулись на молоденькую девушку, которая, выходя с улицы Бурдонне, била в барабан.
Удивленный Жильбер остановился.
– Это еще что за новости?
– Разве вы не видите, доктор? – ответил Бийо. – Хорошенькая девушка, которая бьет в барабан и, клянусь, недурно!
– Должно быть, что-то потеряла, – бросил какой-то прохожий.
– Она бледна, – заметил Бийо.
– Спросите, что ей нужно, – велел Жильбер.
– Эй, красотка! – окликнул девушку Бийо. – Чего ты колотишь в свой барабан?
– Я хочу есть, – тонким пронзительным голосом отвечала та.
И пошла дальше, продолжая выбивать дробь. Жильбер понял.
– Вот это уже страшно, – проговорил он.
С этими словами он внимательно посмотрел на женщин, шедших следом за девушкой с барабаном.
Все они были истощены, едва держались на ногах, в глазах застыла безнадежность.
Среди них были и такие, которые не ели уже часов тридцать.
Время от времени в толпе женщин раздавался крик – слабый и тем самым страшный, потому что было понятно: он вырывается из голодных ртов.
– На Версаль! – кричали женщины. – На Версаль!
По пути они махали руками женщинам, стоявшим на порогах домов, окликали тех, что подходили к окнам.
Мимо проехала карета с двумя дамами, которые, выглянув в окошко, рассмеялись.
Процессия, ведомая барабанщицей, остановилась. Десятка два женщин подбежали к карете и, заставив дам выйти, потащили с собой, несмотря на их недовольство и сопротивление, которые были быстро погашены в зародыше посредством двух-трех увесистых затрещин.
Позади процессии, двигавшейся довольно медленно – ее то и дело задерживали остановки, производившиеся с целью сбора пополнения, – шел мужчина; руки его были засунуты в карманы.
Этот мужчина с костистым бледным лицом, высокий и тощий, был одет в стального цвета кафтан, черные камзол и штаны, на голове его красовалась заломленная набок потертая треуголка.
Длинная шпага колотилась по его худым, жилистым ногам.
Он смотрел по сторонам и слушал, его пронзительные глаза внимательно смотрели из-под черных бровей.
– Э, да я его знаю, – проговорил Бийо. – Я видел его физиономию во всех потасовках, в которых участвовал.
– Это привратник Майар, – сообщил Жильбер.
– Он самый. Когда брали Бастилию, он перебежал ров по доске вслед за мною, но оказался ловчее и не свалился вниз.
Процессия и шедший позади Майар скрылись за углом.
Бийо очень хотелось поступить по примеру Майара, но Жильбер потащил его с собою в ратушу.
Было совершенно ясно, что там и возникнет следующее возмущение, зачинщиками которого будут то ли мужчины, то ли женщины. Вместо того чтобы следовать за потоком, Жильбер направился к самому его устью.
В ратуше было известно, что происходит в Париже. Однако это никого особенно не заботило. Да и какое было дело флегматику Байи и аристократу Лафайету до того, что какой-то девице взбрело в голову бить в барабан? Подготовка к карнавалу, и ничего более.
Но когда они увидели, что за девушкой с барабаном шествуют несколько тысяч женщин, а на флангах этой все растущей армии движется не менее внушительное войско, состоящее из мрачно улыбающихся мужчин с оружием в опущенных руках, когда они поняли, что мужчины эти улыбаются, уже смакуя зло, которое собираются сотворить женщины, зло непоправимое, поскольку им было ясно, что общественные силы не станут вмешиваться заранее, а закон никого не покарает потом, – вот тогда они стали понимать всю серьезность сложившейся ситуации.
Мужчины улыбались потому, что, не решаясь сами сотворить зло, с радостью готовы были посмотреть, как станет его творить самая безобидная половина рода человеческого.
Через полчаса на Гревской площади собралось около десяти тысяч женщин.
Увидев, что их набралось достаточное количество, эти дамы подбоченились и начали совещаться.
Совещание проходило отнюдь не спокойно; участвовали в нем по преимуществу привратницы, рыночные торговки да публичные женщины. Многие из них были роялистками, им и в голову не пришло бы причинить вред королю или королеве, за которых они готовы были отдать жизнь. Отголоски этого странного спора были слышны даже за рекой, возле молчаливых башен собора Парижской Богоматери, которые повидали на своем веку многое и теперь готовились стать свидетелями еще одного любопытного зрелища.
В конце концов совещание решило: «Пойдем в ратушу и пустим туда красного петуха, потому что там делают лишь кучу всяких бумажек, из-за которых мы голодаем».
В ратуше тем временем как раз судили булочника, продававшего хлеб с недовесом.
Любому понятно: чем дороже хлеб, тем выгоднее операции подобного рода, однако дело в том, что чем они прибыльнее, тем опаснее.
Поэтому специалисты по фонарям уже поджидали булочника с новой веревкой наготове.
Охрана ратуши изо всех сил пыталась спасти несчастного. Однако, как нам уже известно, их филантропические наклонности в последнее время мало кому помогали.
Женщины бросились на стражников, смяли их, ворвались в ратушу, и начался грабеж.
Они хотели выбросить в Сену все, что там найдут, а то, чего не сумеют унести, сжечь.
Итак, людей в воду, стены предать огню.
Задача предстояла грандиозная.
В ратуше было всех понемногу.
Во-первых, триста выборщиков.
Кроме того, там были их помощники.
Кроме того, там были мэры.
– Долгонько же нам придется кидать их всех в воду, – сказала некая торопливая, но здравомыслящая женщина.
– Только этого они и заслуживают, – отозвалась другая.
– Верно, но вот времени у нас нет.
– Ладно, тогда придется все сжечь, – подал совет чей-то голос. – Так будет проще.