Анж Питу — страница 96 из 115

Всю неделю тетя Анжелика понемножку прикладывалась к кушанью и позволяла себе проглотить лакомый кусочек ровно в той мере, в какой ей это требовалось, но не больше.

Каждый день она наслаждалась тем, что ни с кем не обязана делить такие вкусные угощения, и всю блаженную неделю, всякий раз, когда тянула руку к тарелке и подносила ко рту кусок, ей вспоминался племянник, Анж Питу.

Анжу Питу повезло.

Он явился в тот самый день, в понедельник, когда тетка Анжелика сварила вместе с рисом старого петуха, который так долго кипел, окруженный со всех сторон мягкой белой массой, что мясо отстало от костей и сделалось почти нежным.

Кушанье удалось на славу; оно красовалось в глубокой тарелке, почернелой, но манящей и приятной для взора. Курятина выступала из-под риса подобно островкам в обширном озере, а петушиный гребень высился между утесов, как гребень Сеута над Гибралтарским проливом. При виде этого чуда Питу даже не соизволил восхищенно ахнуть.

Неблагодарный! Избаловавшись на разносолах, он забыл, что никогда прежде в буфете тетки Анжелики не видано было такого великолепия.

В правой руке у него был зажат ломоть хлеба.

Левой рукой он схватил вместительную миску и удержал ее в равновесии с помощью своего толстого большого пальца, который до первой фаланги погрузился при этом в густой и благоуханный жир.

В этот миг Питу показалось, что свет ему загородила какая-то фигура.

Он обернулся, улыбаясь, потому что был из тех простодушных натур, у которых радость сердца всегда отражается на физиономии.

Фигура, загородившая свет, оказалась теткой Анжеликой.

И скупости, вздорности, угловатости в ней нисколько не убавилось.

В былые времена – но тут мы вновь вынуждены прибегнуть к сравнению, поскольку именно сравнение в силах выразить нашу мысль, – так вот, в былые времена при виде тетки Анжелики Питу выронил бы блюдо, и покуда тетка Анжелика, согнувшись, собирала бы в отчаянии ошметки петуха и комочки риса, он перескочил бы через нее и удрал, прихватив с собой хлеб.

Но Питу был уже не тот, и каска с саблей меньше изменили его облик, чем встречи с великими философами эпохи переменили его образ мыслей.

Вместо того чтобы в ужасе убежать от тетки, он приблизился к ней с приветливой улыбкой, простер руки и, как ни пыталась она ускользнуть от объятий, сгреб ее двумя граблями, которые назывались у него руками, и прижал старую деву к груди; тем временем кисти его рук с зажатыми в них хлебом, ножом и миской скрестились у нее за спиной.

Затем, свершив сей акт родственной любви, который он вменил себе в обязанность и от которого не смел уклониться, он вздохнул в полную мощь своих легких и сказал:

– Да, тетя Анжелика, перед вами бедняга Питу.

Старая дева, непривычная к таким проявлениям нежности, вообразила, что застигнутый на месте преступления Питу решил ее задушить, как некогда Геракл задушил Антея.

Поэтому, когда он разомкнул свои столь опасные объятия, она вздохнула с облегчением.

Но от нее не укрылось, что Питу даже не выразил своего восхищения при виде петуха.

Питу оказался не только неблагодарным, но еще и невежей.

Тетка Анжелика задохнулась от негодования: Питу, который прежде, когда она восседала в своем кожаном кресле, не смел даже притулиться на одном из ломаных стульев или хромых табуретов, – теперь этот самый Питу, выпустив ее из объятий, вольготно плюхнулся в кресло, поставил миску между колен и набросился на еду.

В своей мощной деснице, выражаясь языком Писания, он сжимал вышеупомянутый нож с широким лезвием и деревянной рукоятью, сущее весло, которое сгодилось бы Полифему[194] для его похлебки.

В другой руке он сжимал ломоть хлеба в три пальца толщиной, в десять дюймов длиной – сущую метлу, которою он выметал рис из миски, покуда нож нащупывал мясо и накладывал его на хлеб.

В результате этого умелого и безжалостного маневра через несколько минут обнажился белый с голубым фаянс на дне тарелки, как обнажаются во время отлива причальные кольца и камни мола, от которого отхлынула вода.

Нет, мы не в силах описать всю степень замешательства и отчаяния тетки Анжелики.

На миг ей показалось, что ей удастся закричать.

Однако крик не получился.

Питу улыбался такой чарующей улыбкой, что крик замер у тетки Анжелики на губах.

Тогда она тоже попыталась улыбнуться, надеясь укротить свирепого зверя по имени голод, поселившегося в брюхе ее племянника.

Но изголодавшееся брюхо Питу было, точь-в-точь по пословице, к ученью глухо.

Улыбка старой девы разрешилась слезами.

Это немного смутило Питу, но нисколько не помешало его трапезе.

– Ох, тетушка, какая же вы добрая: плачете от радости, видя, что я вернулся! Спасибо, милая тетя, спасибо!

И он продолжал уплетать.

Решительно, Французская революция изменила его до неузнаваемости.

Он проглотил три четверти петуха, оставил на донышке горстку риса и сказал:

– Милая тетя, вы ведь больше любите рис, правда? Вам его легче разжевать; рис я оставлю вам.

Тетя Анжелика чуть не задохнулась в ответ на эту заботу, которую она, несомненно, приняла за издевательство. Она решительно приблизилась к юному Питу и вырвала у него из рук тарелку, изрыгая проклятия, которые двадцатью годами позже с удовольствием подхватил бы гренадер старой гвардии.

Питу испустил вздох.

– Ох, тетушка, – заметил он, – сдается, вы пожалели мне петуха.

– Негодяй! – вымолвила тетка Анжелика. – Он еще зубоскалит.

«Зубоскалить» – воистину французское словечко, а в Иль-де-Франсе отменно говорят по-французски.

Питу встал.

– Тетушка, – величественно произнес он, – у меня и в мыслях не было уклониться от уплаты, я при деньгах. Если пожелаете, я поживу у вас на довольствии, но оставляю за собой право составлять меню.

– Прохвост! – вскричала тетка Анжелика.

– Что ж, положим четыре су за рис – я разумею ту порцию, которую сейчас съел, – четыре су за рис и два су за хлеб. Итого шесть су.

– Шесть cy! – возопила тетка. – Шесть су! Да там одного рису на восемь су и хлеба не меньше чем на шесть су.

– Кроме того, – продолжал Питу, – я не считал петуха, милая тетушка, поскольку он с вашего птичьего двора. Мы с ним старые знакомые, я сразу его признал по гребешку.

– Однако он тоже денег стоит.

– Ему девять лет. Я сам его для вас стянул из-под крылышка его мамаши. Он был тогда с кулачок ростом; вы еще вздули меня за то, что я не принес заодно зерна, чтобы его кормить. Мадемуазель Катрин дала мне зерна. Петух был мой, я съел свое добро, у меня было на то полное право.

Тетка, обезумев от ярости, испепеляла взглядом дерзкого революционера.

Голос ей не повиновался.

– Выйди отсюда! – просипела она.

– Прямо так и выйти, сразу после обеда, не переварив пищи? Не очень-то вы со мной вежливы, тетушка.

– Выйди!

Питу, успевший снова сесть, встал; он не без удовольствия ощутил, что желудок его наполнился до отказа и больше не вместит ни рисинки.

– Тетушка, – с достоинством объявил он, – вы бессердечная родственница. Я докажу вам, что вы относитесь ко мне так же дурно, как в былое время, с той же скупостью, с той же черствостью. Но я не желаю, чтобы вы потом повсюду рассказывали, будто я вас объедаю.

Он вышел на порог и зычным, как у Стентора[195], голосом, который был слышен не только зевакам, явившимся вместе с Питу и присутствовавшим при этой сцене, но и всем прохожим на расстоянии пятисот шагов вокруг, воскликнул:

– Беру этих добрых людей в свидетели, что я прибыл из Парижа пешком, после того, как брал Бастилию, что я выбился из сил, изголодался, – вот я и присел, и подкрепился у моей родной тетки, а она так жестоко попрекала меня едой, так безжалостно прогнала, что мне пришлось убраться восвояси.

И Питу вложил в этот зачин столько патетики, что среди соседей поднялся ропот.

– Я бедный странник, – продолжал Питу, – я шел пешком двенадцать лье; я честный парень, меня почтили доверием господин Бийо и господин Жильбер; я доставил Себастьена к аббату Фортье; я покоритель Бастилии, друг господина Байи и генерала Лафайета. Призываю вас в свидетели, что она меня прогнала!

Ропот усилился.

– Но я не попрошайка, – подхватил Питу, – и когда меня попрекают хлебом, я за него плачу, а потому вот монетка достоинством в экю: это плата за то, что я съел у тетки.

С этими словами Питу небрежно извлек из кармана экю и швырнул на стол, откуда монета, на глазах у всех, подпрыгнув, шлепнулась в тарелку и наполовину зарылась в рис.

Эта подробность добила старуху; она понурила голову под бременем всеобщего неодобрения, которое выразилось в долгом ропоте; двадцать рук протянулись к Питу, который вышел из хижины, отряхая ее прах со своих ног, и исчез в сопровождении толпы людей, предлагавших ему стол и кров и радовавшихся случаю бесплатно приютить покорителя Бастилии, друга г-на Байи и генерала Лафайета.

Тетка, подобрав экю, обтерла его и сунула в деревянную плошку, где ему, среди пригоршни подобных монет, надлежало ждать, когда его обменяют на стертый луидор.

Но, убирая монетку, доставшуюся ей столь необычным образом, она вздохнула и подумала, что Питу, быть может, имел право доесть до конца, раз уж он столь щедро заплатил.

XXIX. Питу-революционер

Уплатив первый долг послушанию, Питу возжелал насытить первые стремления сердца. Приятное это дело – послушание, когда приказ хозяина помогает осуществить тайные влечения послушного слуги.

Итак, он взял ноги в руки и по узкой улочке, выйдя из Плё на улицу Делоне, по обеим сторонам окаймленную изгородями и обвивающую зеленым поясом эту часть городка, пустился прямиком через поле, чтобы поскорее добраться до фермы в Пислё.

Но вскоре поступь его замедлилась, каждый шаг навевал ему воспоминания.

Когда мы возвращаемся в город или деревню, где родились, мы ступаем по нашей юности, ступаем по нашим минувшим дням, которые, как сказал английский поэт, расстилаются у нас под ногами, подобно ковру, чтобы почтить память вернувшегося путника.