Анж Питу — страница 100 из 131

Да здравствует Генрих Четвертый!

Да здравствует храбрый король!

Руже де Лиль еще не сочинил «Марсельезу», а федераты 1790 года еще не воскресили старую народную песню «Дело пойдет!», ибо год был 1789 от Рождества Христова.

Питу думал, что всего-навсего произнес речь; оказалось, что он совершил революцию.

Он вошел в свое жилище, съел кусок ситного хлеба и остаток сыра, бережно принесенный в каске с постоялого двора, потом пошел в лавку, купил латунной проволоки, сделал силки и отправился в лес расставлять их.

В ту же ночь Питу поймал кролика и крольчонка.

Он хотел поставить силок на зайца, но не нашел никаких заячьих следов; охотники недаром говорят: собаки и кошки, зайцы и кролики вместе не живут.

Пришлось бы пройти три или четыре льё, чтобы добраться до мест, где водятся зайцы, а Питу немного устал, ноги его накануне показали все, на что они способны. Мало того, что они прошли пятнадцать льё, четыре или пять последних льё они несли человека, удрученного невзгодами, а ничто так не тяжело для длинных ног.

Около часу ночи Питу вернулся со своей первой добычей; он надеялся сделать еще одну вылазку по утренним следам.

Он лег спать, но горький осадок от тех невзгод, что накануне так сильно утомили его ноги, не дал ему проспать больше шести часов кряду на жестком матраце, который сам владелец именовал сухарем.

Питу проспал с часу до семи, и солнце застало ставни его комнаты открытыми, а его самого — спящим.

Тридцать или сорок жителей Арамона смотрели с улицы через окно, как он спит.

Он проснулся, как Тюренн на своем лафете, улыбнулся землякам и любезно осведомился у них, почему их собралось так много в такой ранний час.

Один из арамонцев, дровосек по имени Клод Телье, обратился к Питу. Мы воспроизведем их разговор слово в слово.

— Анж Питу, — сказал он, — мы всю ночь думали; ты вчера сказал, что граждане должны вооружаться во имя свободы.

— Да, я так сказал, — произнес Питу решительным тоном, означавшим, что он готов отвечать за свои слова.

— Но чтобы вооружиться, нам не хватает главного.

— Чего же? — с любопытством спросил Питу.

— Оружия.

— Это верно, — согласился Питу.

— Однако мы все хорошо обдумали, мы не откажемся от своего решения и вооружимся любой ценой.

— В мое время в Арамоне было пять ружей: три армейских, одно одноствольное охотничье и одна охотничья двустволка.

— Осталось только четыре, — ответил Телье, — охотничье ружье месяц назад развалилось от старости.

— Оно принадлежало Дезире Манике, — вспомнил Питу.

— Да, и напоследок оно оторвало мне два пальца, — сказал Дезире Манике, поднимая над головой изувеченную руку, — а поскольку это произошло в заповеднике знатного сеньора, господина де Лонпре, аристократы за это поплатятся.

Питу кивнул, показывая, что одобряет эту справедливую месть.

— Так что теперь у нас только четыре ружья, — повторил Клод Телье.

— Ну что ж! Четырьмя ружьями можно вооружить пятерых.

— Как это?

— А вот как: пятый понесет пику. Так поступают в Париже; на четырех людей, вооруженных ружьями, приходится один с пикой. Это очень удобно, на пику насаживают отрубленные головы.

— Надо надеяться, нам не придется рубить головы, — весело произнес чей-то грубый голос.

— Не придется, — серьезно сказал Питу, — если мы сумеем отвергнуть золото господ Питтов. Но мы говорили о ружьях; не будем отклоняться от темы, как говорит господин Байи. Сколько в Арамоне человек, способных носить оружие? Вы пересчитали?

— Да.

— И сколько вас?

— Нас тридцать два человека.

— Значит, нам не хватает двадцати восьми ружей.

— Нам нипочем их не найти, — сказал толстяк с жизнерадостным лицом.

— Ну, это мы еще посмотрим, Бонифас, — сказал Питу.

— Как посмотрим?

— Да, я сказал: посмотрим, потому что знаю, куда смотреть.

— Зачем смотреть?

— Затем, чтобы раздобыть ружья.

— Раздобыть?

— Да, у парижан тоже не было оружия. И что ж! Господин Марат, врач, очень ученый, хотя и очень уродливый, сказал парижанам, где хранится оружие; парижане пошли туда, куда было сказано, и нашли его.

— И куда же послал их господин Марат? — спросил Дезире Манике.

— Он послал их в Дом инвалидов.

— Да, но в Арамоне нет Дома инвалидов.

— Я знаю место, где есть больше ста ружей, — сказал Питу.

— Где же это?

— В одной из классных комнат в коллеже аббата Фортье.

— У аббата Фортье сотня ружей? Он, верно, хочет вооружить своих певчих, этот длиннорясый? — сказал Клод Телье.

Питу не питал глубокой привязанности к аббату Фортье, и все же этот выпад против его бывшего учителя глубоко обидел его.

— Клод! — осуждающе сказал он. — Клод!

— Чего тебе?

— Я же не сказал, что ружья принадлежат аббату Фортье.

— Раз они у него, значит, они его.

— Это ложное утверждение, Клод. Я нахожусь в доме Бастьена Године, однако дом Бастьена Године мне не принадлежит.

— Это верно, — сказал Бастьен, не дожидаясь, чтобы Питу обратился к нему за подтверждением.

— Так что ружья не принадлежат аббату Фортье.

— Кому же они принадлежат?

— Коммуне.

— Если они принадлежат коммуне, то почему они хранятся у аббата Фортье?

— Они хранятся у аббата Фортье, поскольку дом аббата Фортье принадлежит коммуне, которая поселила его там, потому что он служит мессу и бесплатно обучает детей бедняков. Но раз дом аббата Фортье принадлежит коммуне, у коммуны есть право оставить за собой комнату в этом доме и хранить там оружие.

— Верно, — согласились слушатели, — у коммуны есть такое право.

— Ладно, ты нам скажи другое: как мы возьмем оттуда эти ружья?

Вопрос привел Питу в затруднение: он почесал в затылке.

— Говори, не тяни, — раздался чей-то голос, — нам пора идти работать.

Питу облегченно вздохнул: последняя реплика открыла ему лазейку.

— Работать! — воскликнул Питу. — Вы говорите о том, что надо вооружаться для защиты родины, а сами думаете о том, что вам пора идти работать?

И Питу так презрительно фыркнул, что арамонцы униженно переглянулись.

— Мы готовы пожертвовать еще несколькими днями, если это совершенно необходимо для свободы, — сказал кто-то из крестьян.

— Чтобы быть свободными, мало пожертвовать одним днем, этому надо отдать всю жизнь.

— Значит, — спросил Бонифас, — когда трудятся во имя свободы, то отдыхают?

— Бонифас, — возразил Питу с видом рассерженного Лафайета, — те, что не умеют встать выше предрассудков, никогда не станут свободными.

— Я с радостью не буду работать, мне только того и надо, — сказал Бонифас. — Но что же я тогда буду есть?

— Разве обязательно есть? — возразил Питу.

— В Арамоне пока еще едят. А в Париже уже не едят?

— Едят, но только после победы над тиранами, — сказал Питу. — Кто ел четырнадцатого июля! Разве в этот день люди думали о еде? Нет, им было не до того.

— Ах, взятие Бастилии, как это, должно быть, было прекрасно! — воскликнули самые ретивые.

— Еда! — презрительно продолжал Питу. — Питье — другое дело. Была такая жарища, а порох такой едкий!

— И что же вы пили?

— Что пили? Воду, вино, водку. Питье приносили женщины.

— Женщины?

— Да, превосходные женщины, которые делали флаги из подолов своих юбок.

— Неужели! — изумились слушатели.

— Но назавтра-то вы все же должны были поесть, — произнес какой-то скептик.

— Разве я спорю? — ответил Питу.

— Но раз вы все-таки поели, значит, работать все-таки надо, — торжествующе сказал Бонифас.

— Господин Бонифас, — возразил Питу, — вы говорите о том, чего не знаете. Париж вам не деревня. Там живут не крестьяне, послушные голосу своего желудка: obediendia ventri, как мы, люди ученые, говорим по-латыни. Нет, Париж, как говорит господин де Мирабо, всем народам голова; это мозг, который думает за весь мир. А мозг, сударь, никогда не ест.

— Это верно, — согласились слушатели.

— Впрочем, — сказал Питу, — хотя мозг и не ест, он питается.

— Но как же он тогда питается? — спросил Бонифас.

— Невидимо для глаз, и пищей, которую поглощает тело.

Тут арамонцы совсем перестали что-либо понимать.

— Растолкуй нам это, Питу, — попросил Бонифас.

— Это очень просто, — ответил Питу. — Париж, как я уже сказал, — это мозг; провинции — конечности, провинции будут работать, пить, есть, а Париж будет думать.

— Коли так, я ухожу из провинции в Париж, — сказал скептик Бонифас. — Пошли со мной? — обратился он к остальным.

Многие рассмеялись и, похоже, встали на сторону Бонифаса.

Питу видел, что этот зубоскал может подорвать к нему доверие.

— Ну и отправляйтесь в Париж! — закричал он в свой черед. — И если вы встретите там хоть одну такую же смехотворную физиономию, как у вас, я накуплю вам вот таких крольчат по луидору за штуку.

И Питу одной рукой показал своего крольчонка, а другой встряхнул свой карман, где зазвенели монеты, оставшиеся от щедрого дара Жильбера.

Питу тоже рассмешил присутствующих.

Бонифас покрылся красными пятнами.

— Э, дорогой Питу, ты слишком много о себе воображаешь, называя нас смешными!

— Ridicule tu es[37], — величественно изрек Питу.

— На себя-то посмотри, — сказал Бонифас.

— Что мне смотреть на себя, — ответил Питу, — быть может, я такой же урод, как ты, но зато не такой болван.

Не успел Питу договорить, как Бонифас — ведь жители Арамона почти пикардийцы — изо всей силы влепил ему кулаком в глаз; Питу ответил истинно парижским пинком.

За первым пинком последовал второй, который поверг маловера наземь.

Питу наклонился над противником, словно для того, чтобы довести свою победу до рокового конца, и все уже бросились было на помощь Бонифасу, но тут Питу выпрямился:

— Запомни, — сказал он, — покорители Бастилии не дерутся врукопашную. У меня есть сабля, возьми и ты саблю, сразимся.