Апейрогон. Мертвое море — страница 40 из 78

Я болел полиомиелитом, но все равно бежал в школу, скрываясь от джипов. Для нас это было как олимпийский вид спорта. Я знал детей, которых избивали и убивали. Мы жили в таких условиях, я не преувеличиваю, каждый из нас знал по крайней мере одного ребенка, который был убит, а большинство из нас знало нескольких. К этому привыкаешь, иногда это даже кажется нормальным. В возрасте двенадцати лет я присоединился к демонстрации, и это случилось перед моими глазами. Я был в конце толпы. Мальчик вскинул руки в воздух, сделал последний вздох, и его застрелили в пах, он согнулся пополам в нескольких метрах от меня, взрослые взяли его на руки и унесли. С того момента у меня появилась отчаянная жажда мести, для меня она была справедливостью, очень долго эти понятия, ненависть и справедливость, означали одно и то же для меня.

Сначала мы кидали камни и пустые бутылки, но однажды мы с друзьями наткнулись на спрятанные кем-то ручные гранаты в пещере и решили бросить их в израильские джипы. Две из них взорвались, не взорвались даже, а просто заискрили. К счастью, никто не пострадал, потому что мы не знали, как ими правильно пользоваться. Они погнались за нами в горы, поймали, арестовали, и в тысяча девятьсот восемьдесят пятом году в возрасте семнадцати лет перед моими глазами закрылась задвижка на двери тюремной камеры, началась длинная история, долгие семь лет.

У нас в тюрьме была миссия, и у израильтян тоже была миссия. Наша миссия состояла в том, чтобы не потерять человеческую сущность. Их же в том, чтобы нас этой человеческой сущности лишить. У нас часто включали внезапные сирены, когда мы ждали своей очереди в столовую. Тогда выходили солдаты и приказывали нам раздеться догола. Это был ЦАХАЛ, а не тюремные охранники. Это были такие тренировки. Конечно, сейчас они будут все отрицать, но тогда все так и было. Очень неловкое чувство для группы подростков – когда у них все отнимают, сначала одежду, потом голоса, а потом все остальное, даже достоинство. Они были вооружены пистолетами, дубинками, шлемами. Они избивали нас до тех пор, пока мы не могли больше стоять. В конце концов понимаешь, что сохранение человечности, твоя первостепенная задача – это право на смех и слезы, – чтобы спасти самого себя. Поэтому я начал на них кричать: «Убийцы! Нацисты! Агрессоры!» Они продолжали нас бить, но что меня поразило больше всего, так это то, что это были молодые солдаты, большинство не старше меня, они делали эти вещи без ненависти, даже без эмоций, потому что для них это была просто тренировка. Урок 1: ударьте предмет. Урок 2: пните предмет. Урок 3: протащите предмет по полу за волосы. Я не думаю, что они понимали, что делали: просто были счастливы видеть свою эффективность, делали такую хорошую работу. Иронии им не занимать, давайте признаем, они называют себя Армией обороны, но клянусь вам, те, кто носят оружие, становятся его же пленниками. Они бы никогда не избивали таким образом своих собак. Как лидера – в конце концов я стал командиром – меня всегда избивали до самого конца. Я просыпался под лампами лазарета, а потом меня избивали снова.

К счастью для меня, говорят, что человек рождается «твердолобым», если он появился на свет рядом с аль-Халилом или Хевроном. Однажды вечером я увидел в тюрьме документальную телепередачу о Холокосте. В то время я был счастлив знать о судьбе семи миллионов евреев. Да чтоб вы все сдохли, давайте, пожалуйста, пусть вас будет больше, пусть будет семь миллионов, восемь, о, девять миллионов, пожалуйста! Когда мы росли, для нас Шоа была чистой ложью, а выслушивать сфабрикованную историю мне было неинтересно. Мой враг был для меня только врагом. У него не могло быть боли, он не мог иметь чувств. Только не после того, что он сделал со мной и моей семьей. Пусть снова произойдет то, что случилось. И снова. И снова. Пусть будет десять миллионов. Но спустя несколько минут я почувствовал что-то вдоль спины, какую-то дрожь. Я попытался ее стряхнуть, убедить себя, что это обман чувств, мне показалось, что это просто фильм, в нем нет никакой правды – нет никаких человеческих существ, которые могли бы сделать такое по отношению к другим человеческим существам. Это невозможно, кто только может такое сотворить? Где в этом человеческое хотя бы частично? И чем дольше оно продолжалось, тем более варварским становилось. Я не мог этого понять. Вот они, загнаны в газовые камеры, как скот, не оказывают никакого сопротивления. Если они знают, что скоро умрут, то почему не кричат, не расталкивают друг друга локтями, пытаясь вырваться наружу, не дерутся, не пытаются убежать? Я был вывернут наизнанку. Я не знал, что думать. Я сидел в своей камере. Поверьте мне, я не мягкий человек, но в ту ночь я повернулся лицом к стене, натянул одеяло на голову и стал биться в конвульсиях. Я пытался скрыть это от сокамерников, но что-то во мне изменилось – или, может быть, не изменилось, но что-то точно ко мне приближалось с новой стороны, а возможно, я просто нашел что-то, что было там всегда.

Ребенком я думал, что быть палестинцем, мусульманином и арабом – это наказание от Господа. Я носил на себе это проклятие, как большое тяжелое ярмо. Когда ты ребенок, то часто задаешь вопросы почему, но, вырастая, забываешь их задавать. Ты просто принимаешь происходящее. Они разрушают дома. Принято. Они заставляют вас толпиться на КПП. Принято. Они заявляют, что вы должны получать разрешения на вещи, которые другие получают бесплатно. Принято. Но в тюрьме я начал думать о наших жизнях, нашей личности, арабской идентичности, и это привело меня к тому, что я стал задавать те же вопросы про евреев. И теперь знал, что этот Холокост реален – все было на самом деле. И я начал думать, сначала нехотя, что большая часть израильского самосознания уходит корнями именно в это, и тогда я решил попытаться понять, что это за люди на самом деле, как они страдали и почему в тысяча девятьсот сорок восьмом году они направили свою тиранию на нас, почему снова и снова крали наши дома, забирали наши земли, сделали нам нашу Накбу, нашу катастрофу. Мы, палестинцы, стали жертвами жертв. Я хотел лучше разобраться. Откуда это все идет? В тюрьме я начал запоминать новые слова на иврите и даже на идише. И вскоре смог заговорить с охранником. Он спросил меня, «как может кто-то вроде тебя стать террористом?» Тогда он попытался убедить меня, что я являюсь поселенцем на его земле, а не он был поселенцем на моей. Он правда думал, что мы, палестинцы, были поселенцами, что мы заняли их землю. Я сказал ему, «если ты сможешь меня убедить, что это мы являемся поселенцами, то я встану перед всеми заключенными и заявлю им об этом». Он сказал, что никогда не встречал такого человека, как я. Это было началом диалога и дружбы. С тех пор он относился ко мне с уважением. Он разрешил мне пить чай из стакана и принес ковер для молитвы. Это было запрещено, но он все равно это сделал.

В тюрьме мы делали пряжки из банок из-под кофе. Другой охранник, Меир, был простой человек. Ему приказали ни с кем не разговаривать, особенно со мной, которого прозвали Калекой. Меня считали опасным и всегда селили в одиночные камеры. Но Меир хотел пряжку для своей возлюбленной, на которой было бы написано «Меир любит Майю» на иврите. Я приказал своим людям сделать красивую пряжку – они были ошарашены тем, что делают пряжку для израильтянина, к тому же на иврите, но сделали это, потому что доверяли мне и я был их командиром. Меиру пряжка очень понравилась, он сказал: «Проси взамен все, что хочешь». Я ответил: «Ничего мне не надо, только маленький пистолет, пожалуйста». Он засмеялся и сказал: «Нет, серьезно, что тебе принести?» – «Просто маленький пистолет», ответил я. «А, и много-много пуль». Он снова засмеялся. Я пошел к своим заключенным и спросил, что бы им хотелось. Они все были очень молоды и сказали, что очень бы хотели кока-колы, представляете? Бутылку кока-колы. Больше ничего. Я рассказал Меиру, он принес две большущие бутылки и спрятал их в баке для воды. Я распределил ее так, чтобы попробовали все. В тот день сто двадцать заключенных выпили по малюсенькому глотку кока-колы. Они никогда его не забыли, это был один из лучших дней за весь срок. Мы все использовали одну и ту же чашку. Вкуснее пить из стекла, поэтому Герцль, другой охранник, дал нам стеклянный стакан. Каждый заключенный получил по чуть-чуть, чтобы никто не донес.

Я также получил несколько кассет Ибрагима Мухаммада Салеха – Абу Араба – исполнителя маввалов о возвращении беженцев, о свободе политических заключенных. Когда я слушал его стихи, в моей голове происходило что-то вроде революции. Я пел их в тюремной камере, меня было трудно заставить заткнуться, еще я пел несколько старых крестьянских рабочих песен и свадебных баллад. Самая лучшая музыка забывает, что ее исполняют. Это происходит естественно. Спустя какое-то время Абу Араб стало моей кличкой в тюрьме.

В тюрьме на нашей стороне был коллаборационист, помогавший израильтянам. Я был лидером, поэтому меня попросили с ним разобраться. Мне было сложно сдержаться и не пнуть его. Что я и сделал. Я пинал его, пока он лежал на земле. Пинал, пинал и пинал. А когда пинал, спрашивал у себя: «Почему, почему, почему я пинаю этого человека? Я робот, что ли? Неужели я просто хочу повторить все, что израильтяне причинили мне?»

И в тюрьме я стал читать и читать много. Слушать тоже. Я ходил на занятия, расширял кругозор. Ганди. Мирза Гулам Ахмад, он мне не очень понравился. Мартин Лютер Кинг, вот он понравился. В оружии нет мудрости. Настанет тот день. У меня есть мечта. Мубарак Авад. Так много людей. И так я начал думать, что, может быть, они были правы и единственный способ достичь мира, это отказ от насилия и сопротивление.

Меня выпустили в октябре тысяча девятьсот девяносто второго года. Я сразу женился. Из уз тюрьмы в узы брака, кто бы мог подумать. Но если серьезно, это было самое счастливое время в моей жизни. В тысяча девятьсот девяносто четвертом году у нас родился первый ребенок, мы назвали его Арааб. Теперь я стал отцом, на мне лежала ответственность задумываться обо всем по-другому. Не потому, что я стал трусом, а потому, что иногда нужно принести себя в жертву другим способом. Это было время соглашений в Осло, и в воздухе ощущалась надежда на принятие двухгосударственного решения. Когда я видел, как израильские джипы покидали Дженин и дети бросали в них оливковые ветви, я спросил самого себя: «Почему я провел семь лет в тюрьме, когда вот этого можно было достичь иным способом?» Но потом наступил разлад. Политики сказали, что они не в состоянии выполнить условия – создавалось такое впечатление, что они только и умеют, что набивать карманы, арабы они или евреи, они все одинаковые, неважно, по какую сторону баррикад они находятся, и там, и там есть жулики, израильтяне, палестинцы, иорданцы, они знали, что делают. Я был безутешен. Еще один шанс упущен. А потом пошли взрывы – это были главнейшие политические, стратегические и моральные ошибки, которые были когда-либо сделаны во время второй палестинской интифады. Я начал активнее говорить о том, что нам нужно исправляться. Я читал все больше и больше об отказе от насилия и участии в политической жизни. Я начал понимать, что жестокость – это как раз то, что оппоненты вынуждают нас использовать. Они предпочитают жестокость, потому что знают, что с ней делать. Они имеют богатейший опыт взаимодействия с жестокостью. С отказом от насилия сложнее, неважно, от кого исходит инициатива, от израильтян, от палестинцев или от обоих. Они в растерянности.