Они переехали через витки колючей проволоки, доехали до гигантского уступа. Больше ехать некуда. Они повернули танк боком. Рами снова открыл люк, выпрыгнул на песок, согнулся пополам, побежал, нашел укрытие. Винтовка прыгала и ударялась о грудь. Он лежал на земле. Вот же хреновая винтовка. Мой смертный приговор.
Он увидел движение вдалеке. Огни. Вспышки. Он выстрелил вхолостую. По радио передали еще один приказ о наступлении. Рами последовал за координатами, бежал согнувшись. Они двигались вперед бок о бок, их были десятки. А пули все летели.
К ботинку подкатился булыжник. Он посмотрел вниз. Это был не камень, а шлем. Еще дальше он нашел окровавленные лохмотья.
А потом тела. Он видел их на земле, сначала по одному, а потом кучами, мозаика из людей, их конечностей, согнутых и оторванных, разделенных пополам туловищ. Он наклонился, чтобы подобрать оставленный автомат Калашникова. Тот был ледяной. Его не использовали уже несколько часов. Амуницию тоже. Рами подобрал обоймы, запихнул их в карманы штанов.
Он выкинул FN Herstal и двинулся дальше. Ему он был больше не нужен.
234
Дальше Рами прошел всю войну с вражеской винтовкой.
233
По ощущениям, рассказывал он годы спустя, это было все равно, что попасть в компьютерную игру. Он шел вперед с калашниковым. Обжегся о раскаленный ствол. Слышал крики и вопли где-то впереди. А потом, в какое-то мгновение, один крик прозвучал особенно отчетливо. Он развернулся на звук, нажал на курок, не отпускал его. Он видел, как фигура впереди рассыпалась: скривилась, сломалась и упала.
232
Он так и не рассказал Смадар, что когда-то убил одного человека, а возможно, больше, возможно, несколько. Мальчикам он рассказал, каждому по отдельности, в разное время: но они и сами уже обо всем догадались, как он понял. У него всегда было это доводящее до мути чувство, когда он думал, а знакомы ли и они с той пустотой, которая возникает между выстрелом и падением.
231
В науке «сложная проблема осознания» – это вопрос о том, как физические процессы в мозге превращаются в субъективный опыт сознания и мира.
С чисто объективной точки зрения, мы для ученых – роботы, управляемые природными триггерами в синапсах мозга. Наш разум запоминает опыт. Нейроны отдают импульсы. Мозг получает что-то вроде документального кино, с крутящейся бобиной.
На войне, например, мы можем стрелять пулями, двигаясь вперед по дюнам в темноте ночи. Мы идем. Мы сгибаемся. Мы целимся. Мы снова стреляем.
С субъективной точки зрения, однако, на первое место становится то, что мы чувствуем. Мы видим цвета, видим очертания туловищ в воздухе, видим мертвецов с их нечеловеческой пластикой, когда идем вперед с винтовкой в руках.
В такие моменты мы переходим в тот пласт сознания, где действительность воспринимается через зрение, звуки, прикосновения, вкусы, запахи, мысли, чтобы воссоздать образ себя, который мы запомним в любом виде, будь то покрытый славой, или униженный страхом и смирением, или сделавший все ради выживания.
230
На смертном одре Михаил Тимофеевич Калашников спросил патриарха Русской православной церкви, повинен ли он в смерти всех людей, которые были застрелены в результате изобретения АК-47.
Калашникова беспокоило его наследство: он хотел, чтобы его запомнили поэтом, а не создателем оружия.
Патриарх написал ему в ответ, что позиция Церкви всем известна и, если оружие использовалось, чтобы защитить Отечество, она будет поддерживать его создателей и тех, кто его использует.
229
Когда британцы взяли под управление подмандатную Палестину, они использовали Русское подворье в Иерусалиме как тюрьму для членов подпольного движения сопротивления.
Еврейские заключенные были членами военизированной группировки, которые использовали взрывы, убийства и молниеносные облавы, чтобы бороться с британцами и местными арабами. Целью организаций Иргун и Лехи было изгнать британцев из Палестины и основать Государство Израиль. В Британии они были известны как террористы.
Камеры не отапливались, условия были спартанские. Пол застелили старыми тряпками. В одиночных камерах проводились карательные побои. В комнате исполнения приговора висела одна петля на деревянной платформе.
В тысяча девятьсот сорок седьмом году в тюрьме должны были казнить двух еврейских боевиков по имени Моше Баразани и Меир Файнштейн. Баразани был осужден за сговор в совершении убийства. Файнштейна арестовали за подброшенные портфели со взрывчаткой на железнодорожной станции Иерусалима.
Оба отказались признать власть британского суда. За несколько часов до приведения приговора в исполнение в тюрьму была доставлена корзинка с апельсинами. Вместо мякоти внутри фруктов лежали составные части гранаты.
Файнштейн и Баразани попросили уединения, чтобы помолиться без раввина или военных.
Вдвоем они собрали гранату, встали друг перед другом, держа ее обеими руками перед собой, зажгли фитиль, положили головы друг другу на плечи, обнялись, помолились и стали ждать.
228
При ударе резиновой пулей кинетическая энергия переходит в энергию упругости, в то время как взрыв создает неупругий удар: импульс сохраняется, а вот кинетическая энергия пропадает.
227
Перед смертью Файнштейн написал письмо: «Иногда жизнь может быть хуже смерти, и иногда смерть может быть лучше жизни».
226
Однажды утром после теракта позвонил Нетаньяху. Визгливый сигнал телефона показался громче, чем другие. Трубку сняла Нурит. Она была знакома с Нетаньяху еще по школе. В университете они дружили. Журналист в доме услышал их разговор. Нет, сказала Нурит, в ее доме мы не сможем его принять. Она повесила трубку, а потом сняла совсем. Через неделю у нее снова состоялось интервью. В убийстве не повинны боевики, сказала она. Боевики – это такие же жертвы. Виноват Израиль. Кровь на его руках. На руках Нетаньяху. На ее тоже, сказала она. У нее не было иммунитета, все – соучастники. Притеснение. Тирания. Мегаломания. Ее показывали на государственном телевидении. Комментаторы говорили, что у нее шок. Но это совершенно не шок, отвечала она. Шок может быть только от того, что палестинцы не устраивали взрывы еще чаще. Израиль стоит на площади и зазывает собственных детей на бойню, говорила она. Почему бы не начать класть «Семтекс» в школьные портфели? У Израиля никогда не будет мира, пока он это не признает. В консервативных газетах рисовали карикатуры: Нурит в университетской аудитории в военной униформе генерала, вокруг лица закручена куфия. На либеральных радиостанциях рассказывали, что она не совсем нормальная еврейка, что ей промыли мозги, отец же у нее пацифист, он предал Израиль, он был другом Арафата. Она повернула колесико на радио. Сердце дрогнуло и разбилось, когда она услышала Шинейд О’Коннор.
Шли дни, недели, месяцы. Их засыпали телефонными звонками. Репортеры со всего мира. В основном европейцы, французы, эстонцы, шведы. Они хотели, чтобы она поучаствовала в их документальных фильмах. Ее беспокоило то, насколько им пришлась по душе ее позиция: она боялась превратиться в выразителя общественного мнения, в пешку. Она больше не хотела это обсуждать. Никакого телевидения, никаких газет, никакого ковыряния в старых ранах.
Она взяла академический отпуск и ухала в Лондон на одиннадцать месяцев. Хотела оказаться так далеко от Израиля, как это только возможно, очиститься от шума, галдежа, жалости. Приглашения приходили со всего мира, но она больше не хотела публично говорить о Смадар, ни за что, пока что она могла говорить о расизме, апартеиде, предрассудках, да, но не о том, что случилось с ее дочкой. Ей просто очень больно. Она взяла Игаля с собой. Двое старших мальчиков остались с Рами. Раздавались шепотки, конечно, но их с Рами они не волновали: ей нужно было это сделать. Открытое небо Лондона поддерживало ее на плаву. В этом городе был порядок, естественный ход вещей. Они с Игалем жили в семье в Хемпстеде – первый уровень трехэтажного дома в тюдоровском стиле, желтые розы на заднем дворе, ветки деревьев мягко постукивали по окнам. Она читала книги, писала статьи, долго гуляла. Перевела Мемми и Дюрас на иврит. В субботнее утро с лужаек соседних садов веяло свежескошенной травой. Игалю было пять. Он пинал перед собой футбольный мяч. Нурит шагала рядом, беспокоясь, что мяч может выкатиться на середину улицы. Она боялась сводить с него глаз. Он был самый маленький. Она его баловала. Они набирали Рами из телефонной кабинки в деревне. От красной телефонной будки исходило какое-то спокойствие: старая, со стеклянными вставными окошками, золотой короной над входом. У них был дома стационарный телефон, но прогулка к кабинке стала их воскресным ритуалом. Она поднимала Игаля, чтобы тот крутил цифры на диске маленькими пальчиками. Привет, папа, это я. Спустя какое-то время она забирала у Игаля трубку, наклонялась и обвивала рукой за талию, пока разговаривала. Ее не интересовали новости о Иерусалиме, или Израиле, или о чем-нибудь еще, она просто хотела услышать, что с мальчиками все хорошо. Зайдет ли Элик домой на следующей неделе? Получил ли Гай книгу, которую я ему отправила? Ты полил петунии? Видел, что Мико написала? Приехали документы из университета?
Иногда она украдкой выходила ночью из дома одна и звонила Рами снова, в темноте, в дождь. Она пыталась не говорить о Смадар: один звук ее имени скручивал пополам. Она скармливала аппарату целый карман пятидесятипенсовых монеток. Они падали вниз между минутами. Она желала ему спокойной ночи и снова шла домой в темноте. Утром будила Игаля, садилась за парту и писала академические трактаты. Она осуждала оккупацию, военную службу, расизм, близорукость. Она хотела протаранить стену своей злости, обратить ее в словесную оболочку. Переводы давались легче. Она всегда чувствовала в иврите что-то освободительное. Он возвращал ее к себе. Но временами она сомневалась в том, что даже иврит может ее спасти: она стала задумываться, пытаясь вс