26
По сей день не существует никакого итальянского перевода «Тысяча и одной ночи» напрямую с арабского языка.
25
Тысяча и одна ночь: уловка жизни перед ликом смерти.
24
На конференции в АИКОС он посмотрел на ошеломленные лица. Они были такие белые и такие круглые. Мужчины ходили в рубашках с расстегнутыми верхними пуговицами. Женщины сидели прямо. Они были опрятны, в идеально выглаженной одежде и с идеально причесанными волосами. Он наклонился ближе к аудитории. Услышал, как прошелся шепоток, когда он представился. Он насчитал четырех, кто покинул помещение сразу же. Ничего страшного. Он сконцентрировался. Он тщательно оделся. Отполировал ботинки. Прогладил стрелки на брюках. Надел рубашку с открытым воротом, голубую. Темный пиджак. Волосы коротко подстрижены. Борода идеально выбрита перед выходом. На палестинце они ожидали увидеть бороду, по крайней мере, хоть какой-то намек. Он задел себя бритвой на шее и наклеил маленький розовый пластырь на горло. Он уже забыл о ране, но сейчас, когда говорил, чувствовал, как она саднит. Может быть, лучше его совсем убрать, просто провести рукой или сойти с кафедры и содрать так. На сцене каждое действие приобретало значение. Он хотел вернуться к речи. За пройденные годы он научился чувствовать время, когда остановиться и когда продолжить, какой ритм у паузы, у тишины, у модуляции. Он мягко произнес это слово: Палестина. Он знал, что они захотят услышать перед ним какое-то качественное прилагательное, но он не хотел им его давать. Когда ты в петле, подумал он, то смотришь на горизонт. А не себе под ноги.
Он поднял руку, чтобы прикрыть глаза, потом коснулся большим пальцем пластыря и нажал.
Он был ребенком. В пещерах. В школе. Он поднял флаг во дворе. Его удивляло их молчание. Никакого ерзанья на стульях. Никакого кашля. Лекционный зал был полон на три четверти. Сто двадцать человек. Может, больше. Его ошеломило приглашение. Какой риск. Говорить в темноту. Конгресс консерваторов. Его заинтриговала сложность такого задания. Изменить точку зрения хотя бы одного человека. Этого всегда недостаточно, но все равно стоит того, чтобы пытаться. Ему было семнадцать лет. В горах. Обзорная точка. Тюрьма. Когда он дошел до той части, где его избивают, он был готов поклясться, что один или двое начали ерзать, нервничали, но никто так и не вышел, никто не кинулся кричать проклятия. Наверное, это американская вежливость. Ему показалось, он услышал сигнал телефона. Его тут же выключили. Упоминание о Шоа засоcало в себя все остальные звуки. Он знал, что так и произойдет. Никаких передвижений. Он остановился, закрыл глаза на мгновение. Бывали времена, когда ему не нравился этот театр одного актера, он уставал от самого себя, но не сегодня. Даже от тех вещей, которые повторял снова, и снова, и снова. Жертвы жертв. Самые тихие – самые опасные. Ничего мне не надо, только маленький пистолет, пожалуйста.
Он слышал, как люди начали общаться, голоса становились громче, по углам на задних партах поднимался шум, мужчина и женщина, она была в ярости, он ее успокаивал, головы поворачивались, раздавался шепот, просьбы помолчать. Но он выступал и в гораздо более шумных местах. В Тель-Авиве, Хайфе, Иерусалиме. Подожди, пока они выдохнутся. Смотри вперед. Молчи, пока они сами не замолкнут. Это часть представления. Он продолжил говорить. Потом раздался смех. Тюремный ремень. Меир любит Майю.
Он наклонился еще ближе. Микрофон пискнул. Ошибка. Он отпрянул назад. Пиджак нагрелся. Он не хотел его снимать. Бледная голубая рубашка. Наверняка под подмышками образовались овалы от пота. Он схватился за край кафедры. Перед ним были разложены подсказки, но он ни разу в них не заглянул.
Их пробила оккупация. Одно это слово. Он не понимал, что в нем так могло их задеть, но задело – оно всегда имело такой эффект: всегда именно слова вонзают нам маленькие кинжалы между ребер. Теперь был слышен и кашель, люди в третьем ряду начали вставать, он пытался не смотреть, два человека ушли. Ставят нас на колени, мы встаем с колен. Еще одно движение сзади. Луч света из открытой двери. Несколько одетых в темную одежду фигур ходили по залу. Возможно, они просто зашли послушать? Но как они могли прийти в середине речи? Наверное, охранники. Может быть, пришли его арестовать. Две ручных гранаты.
Тут он вспомнил про рану на шее. Он дотянулся до пластыря, но тот исчез, порез был сухой, все под контролем, у него все получится, ему неважно, что люди приходят и уходят, или и то, и то. Сейчас микрофон был перед ним. За пределами представлений о правильном и неправильном, есть поле, приходите к нам туда.
Когда он заговорил об Абир, на него нашло любопытное спокойствие. Он сделал вдох, который прошел все тело насквозь, до самых икр. Ее убили выстрелом в затылок. Она вышла купить себе конфет. Самые дорогие конфеты в мире.
Замигал красный огонек у основания сцены. Он не собирался их отпускать. Инвестируйте в наш мир, не в кровопролитие. Потратьте на что-то другое десять процентов своих денег, пять процентов, да хотя бы один процент. Это ваши облагаемые налогом доходы. Попробуйте. Полпроцента. Почему нет? Эта сила принадлежит вам. По залу пробежался еще один шепоток. Он остановился и слегка поклонился. Он не хотел, чтобы они посчитали его мягкотелым простаком, легкой мишенью, которой они могли позже воспользоваться, когда будут притворяться, будто действительно знают, что значит жить в Палестине. Он пришел сюда, как всегда, чтобы сбить им прицел. Не поймите меня неправильно, сказал он. Мы никогда не сдадимся. Наша цель не заканчивается уходом со сцены. Он удивился, когда увидел, что некоторые встали на ноги, он не знал, что они собираются делать: то ли аплодировать, то ли уходить. Он хотел вывести их из равновесия. Он хотел, чтобы они знали, какого это. Он не закончил. Капля пота упала на рубашку. Прожекторы так жарко светили. Теперь красный огонек горел постоянно. Он опустил руки по краям кафедры. Сегодня, сказал он и привлек их внимание кашлем. Сегодня я пройду мимо супермаркета «Вашингтон-Мол» и Мемориала Линкольну и посмотрю на звезды, как обычно делаю, когда иду домой в Иерихоне.
23
Мне жаль Вам это говорить, сенатор, но вы убили мою дочь.
22
Его окружили на ресепшене Dupont Circle. Рукопожатия. Визитки. Потом он не мог вспомнить ничего из того, что произошло в тот вечер, хотя одну женщину не забудет никогда, блондинку низенького роста в обтягивающем платье, которая стояла самая первая в ряду этих людей, улыбалась, у нее были очень белые зубы, она наклонилась к нему, он увидел нагое тело по краям ее платья, плечи, ногти, накрашенные зеленым лаком, она протягивала руку, он не мог пожать ее, нет, ее рука приблизилась к его груди, рядом с плечом, все замерло, протянутая рука, такие соломенные волосы, так много веснушек, она собиралась прикоснуться к его щеке или к шее, он отстранился, смущенный, но она все еще улыбалась, эта американка, и кто-то смеялся, комната была наполнена подносами, подносами с напитками, подносами с едой, подносами, чтобы защитить себя, треснутыми подносами, дубинками, одиночными камерами, люди смеялись, а ее пальцы все еще протягивались к нему, «стойте», сказала она, «позвольте мне», и прикоснулась к вороту его рубашки, он почувствовал как ногти царапнули его за шею, у артерии, которая пульсировала, как сумасшедшая, она что-то быстро оторвала и сложила, возможно, нитку с ворота или волос, она все еще улыбалась, он знал это, она подняла это голыми пальцами, пластырь упал на ворот рубашки во время речи, приклеился туда, он почувствовал, как лицо полыхнуло жаром, что ему теперь оставалось делать?
21
На следующий день он сидел в кресле в кабинете сенатора. Он снова начисто выбрился, но в этот раз аккуратнее, чтобы не порезаться. Надел костюм и галстук, заново натер лаком ботинки. Ему было отведено всего десять минут, но и он хотел сказать всего одну вещь – и когда он ее сказал, протянул фотографию Абир по столу, большую и глянцевую, двадцать на тридцать, «Вы убили мою дочь», сенатор даже не дрогнул, он взял фотографию, кивнул и поставил ее аккуратно на лист стекла на столе. Он прекрасно понимал, о чем говорит Бассам, сказал он. Американская винтовка. Американский джип. Американское обучение. Американский слезоточивый газ. Американский доллар. Он знал об аргументах на обеих сторонах баррикад, сказал он, но времена меняются, заключаются соглашения, все хотят одного и того же, мы подходим к этому с миллиона разных сторон, я понимаю вашу боль, господин Арамин, я не говорю это, пытаясь принизить ее значение, поверьте мне, я чувствую ее, я тоже отец и учусь каждый день, расскажите мне побольше об Абир.
Дверь открылась, и зашла помощница. Сенатор взмахом руки попросил ее уйти. Он снова взял фотографию.
Это могло оказаться, подумал Бассам, политической игрой, но здесь не было камер, не было репортеров, не было диктофонов. Сенатор смотрел на фотографию: «А вы, господин Арамин? Где вы выросли?»
– В пещере.
– Я имею в виду, – сказал сенатор, улыбнувшись, – где на самом деле?
20
Смадар родилась в больнице «Хадасса». Где умерла Абир.
19
Одна история стала другой.
18
До самого сегодняшнего дня сенатор Джон Керри хранит фотографию Абир на стене своего кабинета.
17
Заборы вдоль дороги окрашены в белый цвет. Подъездные дороги к домам украшены с обеих сторон розовыми кустами, рододендронами, колокольчиками. Там стоят серебряные и черные машины, которые блестят на солнце. Детские игрушки раскиданы повсюду. Под окнами домов развеваются флаги: голубые, белые и красные.
Его пронзил ужас. Непроизвольный. Временами такое случалось: его наполняла пустота, он думал, что это вообще все значит, эти путешествия, конференции, бесконечные просторы, обреченность всего этого. Раздевания догола. Бесконечные объяснения.