[63].
«Что заставило этих выдающихся армян поменять окончания своих фамилий? — вдруг кольнула Алека мысль. — Разве своими успехами они обязаны этим двум многострадальным буквам?..»
Глава 32
Примерно три года назад в Кремль было направлено письмо из Нагорного Карабаха с просьбой о воссоединении края с Арменией[64]. Подписанное десятками тысяч карабахских армян послание с предложением восстановить историческую справедливость было резко осуждено бакинскими властями, а группа интеллигентов-инициаторов подверглась репрессиям: многие были уволены с работы, а самые активные депортированы из Карабаха…
Несмотря на то, что социальная политика советской власти создала на первых порах условия для сближения народов, заглушив национальные противоречия, добиться декларированной советской пропагандой идиллической «дружбы народов» не удалось. И хотя на бытовом уровне взаимоотношения простых людей носили вполне лояльный характер, а многие даже искренне дружили, тем не менее в глубине души каждого армянина и азербайджанца были взаимное недоверие и определённая неприязнь, связанные с кровавыми межэтническими столкновениями начала века[65], а также перекраиванием большевиками этнической карты региона с произвольным начертанием границ в ущерб жизненным интересам народов.
Если в послевоенном Баку, куда 18-летний Алек приехал поступать в институт, русские, армяне, евреи и представители многих других национальностей чувствовали себя достаточно комфортно, могли свободно реализовать себя в любых сферах и, по сути, сообща творили историю города, то в последние годы и в особенности после событий в Нагорном Карабахе бакинские армяне стали явственно ощущать оказываемое на них давление. То и дело проявлялись шовинистические тенденции, участились случаи дискриминации: власти республики продвигали по службе преимущественно национальные кадры, нередко плоды интеллектуального и творческого труда армян приписывались азербайджанцам. Национальная жизнь армянской общины постепенно затухала, всё меньше детей отдавали родители в армянские школы. В семьях говорили в основном на русском, и новые поколения бакинских армян постепенно утрачивали родной язык. И если до 50-х годов многие вывески на учреждениях, магазинах, мастерских города были на русском и армянском языках, то сейчас армянские указатели становились редкостью…
Всё это сильно беспокоило Алека. Он, не афишируя того, гордился своей национальной принадлежностью, живо интересовался историей и культурой родного народа, сопереживал его неудачам и радовался успехам. Считая себя прежде всего армянином-карабахцем и уже потом бакинцем, Алек глубоко переживал историческую несправедливость, допущенную большевистскими властями в отношении его малой родины, и втайне страдал от бессилия что-либо изменить…
И вот высокопоставленный чиновник, по заданию ещё более значимого начальства, пытался убедить его изменить свою настоящую фамилию, наследственное родовое имя, на нечто чужое и неопределённое. Разумеется, это до глубины души оскорбило Алека, защемив чувствительный внутренний нерв и заставив молодого человека выразить резкое негодование, развернуться и уйти, хлопнув дверью. Также было очевидно, что подобная (вполне естественная для уважающей себя личности) реакция не сойдёт ему с рук.
После встречи в министерстве поступил донос в КГБ, в котором Алека Багумяна обвиняли в национализме и антисоветской деятельности. Ведь советская система внушала, что любое проявление национального самосознания вне единой политико-идеологической общности незаконно.
С тех пор Алек часто ощущал на своей спине чей-то взгляд…
Глава 33
Кнар словно пребывала вне времени, в своём ограниченном патриархальном пространстве, где она чувствовала себя полновластной хозяйкой. Уже разменявшая шестой десяток лет, сухонькая, несколько сгорбленная, но по-деревенски деятельная и подвижная, она вела образ жизни средневековой монахини. Вихрь жизненных бурь обходил её далеко стороной, как, впрочем, и всю маленькую и тихую деревушку, потерявшую на войне добрую половину своего взрослого мужского населения…
С утра Кнар возилась в огороде, который с лихвой кормил неприхотливую хозяйку. Казалось, она обходилась лишь помидорами с грядки; от них исходило живое солнечное тепло, которого ей так не хватало.
В полдень Кнар садилась за рукоделие и до сумерек пряла веретеном пряжу, вязала, вышивала, напевая что-то грустное себе под нос тоненьким, часто жалобным голоском. Работы у неё прибавилось, теперь она вязала и для внучат: шерстяные носочки, жилетики, шапочки.
Порой, отложив спицы, Кнар подходила к перилам веранды полюбоваться апельсиновым закатом, по привычке прислушивалась к тишине наступающей ночи, впрочем, никого и ничего не ожидая. Ложилась поздно, бывало, даже не снимая одежды, а в шесть утра уже была на ногах. Продолжала ограничивать себя во всём, отказываясь от простых человеческих радостей, даже от телевизора или радиоприёмника, которые теперь были почти во всех домах деревни. Пенсию свою копила для внуков — на имя каждого открыла сберегательные книжки, исправно вкладывая в них небольшие суммы.
Курочка-хохлатка уже не носила яиц. Она тоже постарела, потеряла вместе с поредевшим хохолком свою величавую красоту и прыть. Теперь птица не ходила за хозяйкой по пятам, присмирела, не кудахтала по поводу и без. Да и Кнар редко беседовала с ней, больше разговаривала сама с собой, а иногда и с портретом на стене.
В деревне соседи ходили к соседям, родичи навещали родичей, а Кнар лишь через изгородь как-то лениво перебрасывалась малозначащими словами и фразами с соседками Федрум и Айкануш, тоже вдовами. Бывало, оживляясь, старушки отпускали грубые шутки и даже отборные нецензурные словечки, строя из себя мстительных фурий, бросающих вызов женской природе и существующему порядку вещей, своей несчастливой судьбе…
В месяц раз Кнар месила в деревянном корыте — таште — тесто на закваске, затем, дав ему пару часов настояться, лепила комочки, бережно клала их двумя аккуратными рядами на широкий деревянный поднос и, водрузив его на плечо, спускалась к общему тониру под большим жестяным навесом в нижней части деревни. Молодые крестьянки, уступив свою очередь, охотно помогали ей испечь с дюжину лепёшек, которые она умудрялась растягивать на целый месяц.
У пылающего тонира, распространяющего вместе с жаром благодатный аромат рождающегося хлеба, Кнар порой вдруг преображалась: застывшая в жилах кровь согревалась и бежала быстрее, поднимая настроение, в обычно недоверчивых глазах появлялся весёлый огонёк. Моментами её и вовсе невозможно было узнать: лицо Кнар то и дело озарялось лукавой улыбкой, она подтрунивала над молодухами, давала им шутливые наставления, гадала на ладонях, предрекая много детей. При этом предупреждала: «Ахчи, смотри не рожай девок!» Потакая ей, разрумянившаяся, словно помидор, молодуха, подмигнув с хитрецой подругам, отщипывала теста и бросала комочек на уголья тонира. По форме теста, согласно поверью, можно было определить пол будущего ребёнка.
«Ой, мальчик будет! — весело смеясь, восклицала молодуха, указывая на дно тонира. — Перчик видите?»
Все разражались неудержимым хохотом, переходящим в визг…
Это было похоже на извержение спящего вулкана. Возвращаясь домой и снова погружаясь в атмосферу тихого одиночества, Кнар искренне удивлялась своей непосредственности и активности. Но, очевидно, жизненная магма в ней ещё не совсем застыла…
В конце каждого месяца Кнар, накинув на себя тёмную шаль, направлялась к обелиску в память солдат, погибших на фронтах Великой Отечественной войны. На коллективном памятнике героям в самом конце было высечено и имя Арутюна — ведь прошло уже четверть века с тех пор, как он пропал без вести. Душа, исполненная веры и любви, конечно, способна ждать годами и десятилетиями, но надежда не может быть вечной — даже она бессильна перед неумолимым временем…
Положив собранные по пути полевые цветы к подножию обелиска и заботливо проведя рукой по именам братьев и мужа, Кнар вытирала краешком шали выступающие на глазах слёзы. «Побеседовав» с родными с четверть часа, она медленно, словно неся на своих хрупких плечах тяжёлую ношу, возвращалась, минуя сгрудившиеся на зелёных холмах домики из плоского белого камня, которыми уже не человеческая рука, а сама природа «вымостила» узенькие дороги деревни.
Всего в деревне было шестьдесят три дома — очага или «цох», что на карабахском диалекте армянского языка означает «дым». Но самого дыма в некоторых очагах уже не было, либо же они загорались лишь летом, когда из города приезжали отдыхать дачники.
Были и ветхие домишки с наглухо забитыми окнами и покосившимся крыльцом, на которое давно не ступала человеческая нога. Такие дома уже не ждали своих хозяев: некоторые представители нового поколения, не желая всю жизнь «копаться в земле и пасти скот», навсегда уехали искать счастье в далёких городах необъятной «самой большой и самой счастливой страны мира»…
Понимая, что выманить своенравную мать из деревни отныне будет почти невозможно, сыновья вырывались, кто как мог, из цепких лап городов, по отдельности навещали её, а на майские праздники приезжали вместе, чтобы сообща посетить на День Победы сельский мемориал, поклониться отцу и всем погибшим на войне. Они испытывали вину за нечастые визиты, но и не особо пытались уговорить мать приехать погостить у них, хорошо зная о её упрямом нежелании общаться со своими невестками. Сыновья возвращались домой хотя и с облегчением от того, что навестили маму, но неизменно с новыми думами и тревогами, слегка опечаленные.
Однако когда у Эрика родился сын, Кнар приехала сама. Правда, не сразу, а спустя почти три месяца, но зато с подарками собственного производства — вязаным костюмчиком, шапочкой, носочками. Посмотрела с внимательным прищуром на большеголового сияющего малыша в люльке и вынесла вердикт: