Мы стоим на остановке, ждем троллейбуса.
Чтобы развлечь себя, мы с Катей ходим по опасному бордюру вокруг клумбы.
— Катя, осторожнее, пожалуйста, — говорит дядя Коля.
Я тоже хожу по бордюру, но мне никто не говорит «осторожнее».
Мне кажется, что, если упадет Катя, дядя Коля испугается, а если я — разозлится.
Он вынужденно несет ответственность и за меня, но он не просил эту нагрузку, поэтому злится на моих родителей, которые далеко, а получается, что страдаю от этого я.
В троллейбусе жарко. Мы прилипли к окну.
— Пить хочешь? — спрашивает дядя Коля у Кати, не у меня.
Катя кивает папе, берет бутылку, делает глоток, передает мне бутылку.
Катя не хочет пить, но видит, что я хочу, и выручает меня. Она всегда это делает, за что я ее отчаянно люблю. Но иногда мне хочется благородно отказаться от ее участия. Мне от него не по себе.
Дядя Коля — электрик. Он работает в крупном универсаме и очень любит свою дочь, поэтому он каждый раз приносит ей с работы сюрпризы.
Например, жвачку, ручку, шоколадку. Какую-то мелочь.
Катя тоже очень любит папу. Она его жалеет. Ей кажется, что мама его обидела, и Катя пытается его защитить.
Однажды я видела, как Катя смотрела на маму, когда она говорила что-то обидное папе. В Катином взгляде было много грусти и осуждения. Потом она подошла и обняла папу, и это было сильнее слов.
Они с папой часто обнимаются. Мне тоже хочется обниматься с ними, но я понимаю, что этого нельзя делать. Я — третий лишний.
Мы живем вместе.
Обычно мы обе, заслышав ключ в замочной скважине, выстреливаем в прихожую.
Катя кричит: «Папа!» — а я: «Дядя Коля!»
Он заходит грустный и уставший. При виде дочери его лицо расцветает улыбкой. Он приседает и обнимает ее очень нежно, Катя виснет на папе.
Я в этот момент стою рядом, но меня как будто нет.
— Угадай, что я тебе принес, — говорит дядя Коля.
— Не знаю, — улыбается Катя.
Дядя Коля лезет в сумку и достает подарок. Например, конфету.
— Ур-р-ра! Спасибо, папа, — говорит Катя и целует его в щеку.
— Мы ее вместе съедим, — говорит Катя мне.
Катя очень добрая. Она всегда делится со мной и даже отдает свое. Но каждый раз в этот момент мне хочется сказать: «Не надо», — развернуться и уйти. Я не знаю, что это за чувство у меня внутри, не понимаю, но оно похоже на гордость. Это же не моя конфета, ее купили не мне. Почему не купить две конфеты? Ведь дома тебя ждут два ребенка. Или если две конфеты — это дорого, почему не купить одну, но сказать: «Это вам, вам обеим».
На деле же получается, что я словно отбираю у Кати ее конфету. Беру чужое. И именно от этого мне не нравится эта конфета. Она не вкусная.
Я понимаю, что взрослая жизнь — это много-много сложных чувств.
Мы приходим в парк. Парк — это всегда обещание счастья. Взявшись за руки, мы с Катей вприпрыжку бежим на карусели. Две легкие веселые девчонки.
Я помню это ощущение счастья внутри, словно раздутые паруса, полные ветра. Хочется взлететь. Смеяться.
ДЕТИ ЗАРЯЖЕНЫ ДЕТСТВОМ И СЧАСТЬЕМ, В НИХ ЕЩЕ МАЛО ОСОЗНАННОСТИ, ПОЭТОМУ МНОГО СЧАСТЬЯ.
Мне кажется, что я очень-очень красивая. На меня смотрят люди, и я им нравлюсь. Они улыбаются. Я ловлю в себе счастье, слушаю его. Это очень редкое ощущение. Оно приходит и уходит так быстро, что о том, что оно приходило, я узнаю по факту. Счастье как мама. И большую часть времени я просто грущу о том моменте, когда была счастлива.
— Надо подождать папу, — говорит сестра.
И я помню, как мы разворачиваемся и смотрим, как приближается к нам дядя Коля. Ему жарко, он идет в плохом настроении.
Он смотрит на меня, и его лицо излучает пренебрежение. Тогда я еще не знала названия этого чувства. Сейчас — знаю.
— Посмотри, как ты надела гольфы. Их надо натягивать до колен. А ты сейчас выглядишь как…
Он говорит слово на букву «ш», но я его не поняла и не разобрала. Дядя Коля сказал так тихо и поморщился.
Я замечаю, что и правда все девочки вокруг тоже в гольфиках, и все они натянуты ниже коленок, а я не знала и тянула их до предела — выше колен, отчего смотрятся теперь мои гольфы как чулки.
Вот почему все улыбались. Они просто смеялись надо мной. Мне становится стыдно, и я хочу провалиться сквозь землю. Почему никто не сказал раньше? Катя почему не сказала? Я смотрю на сестру и вижу слезы в ее глазах. Она плачет из-за меня: она просто не заметила или тоже не знала. При этом ее гольфы надеты правильно.
Катя приседает и поправляет мне гольфы, и я вижу, как она смотрит на папу: как тогда на маму — с грустью и осуждением, мол, почему ты не сказал.
Потом Катя меня обнимает, и мне сразу хочется плакать. Это ее жалость проникает в меня. Жалость, упакованная в сестринскую любовь. Иногда мне кажется, что меня никто, кроме Кати, и не любит…
Внутри царит звенящая пустота. Счастья больше нет. Хочется домой. Мы медленно идем к каруселям, взявшись за руки. Только я больше не хочу кататься.
Больница
Я пришла в больницу навестить маму. Больница психиатрическая.
Я никогда раньше не была в таких заведениях, не знаю, что можно, что нельзя и как себя нужно вести. Поэтому мне слегка не по себе.
Санитарка при входе протягивает мне бахилы и проводит ревизию всего, что я принесла: проверяет на отсутствие в вещах признаков опасности для пациента.
Откладывает в сторону любимую мамину чашку с красными вишенками: это нельзя. Ведь чашку можно разбить и перерезать вены себе или соседу по палате. Об этом я не подумала…
— Проходите, — кивает санитарка на дальнюю по коридору палату без дверей.
Я вхожу — и сразу вижу маму.
Она сидит нахохленным воробышком на ближайшей к выходу кровати, опустив голову, в каком-то застиранном рваном халате, непричесанная, несчастная, худые морщинистые ручки лодочками лежат на коленях, один тапочек трогательно слетел с худой, бледно-синеватой ноги…
У меня щемит сердце. «Может, забрать ее отсюда?» — спрашивает тронутый увиденным внутренний голос.
Тихо подхожу к ней, кладу руку на плечо:
— Привет. Как ты?
Я давно не произношу слово «мама». Не могу. Оно словно застревает в горле.
Маленькие дети часто не выговаривают букву «р». Я не выговариваю слово «мама».
Она вздрагивает, поднимает на меня пустые глаза, которые тут же наливаются яростью.
— Ты зачем пришла? Позлорадствовать? Упекла меня сюда, а теперь совесть мучает? Посмотреть пришла, как я тут, в «пансионате», устроилась?
Палата рассчитана на восемь коек. Все они заняты. Остальные семь пациенток замерли, смотрят на нас с интересом.
Мне неловко, неуютно. Хочется отдать передачку и скорее уйти. Внутренний голос уже молчит и ничего не предлагает.
— Сигареты принесла? — грубо спрашивает меня неопрятная опухшая женщина с большим щербатым ртом.
— Нет. — Я растерянно машу головой.
— Сколько стоит сделать человека психом, а? Расскажи, нам тут всем интересно! Полюбуйтесь, девочки, вот пришла мошенница, предательница, сволочь… — мать полыхает гневом, глаза красные, на губах запеклась слюна.
Она не признает наличие в себе болезни, влияющей на адекватность ее поведения, и злобно ищет виноватых в своем заключении в психушку. А что их искать-то — вот она я…
— Дайте, пожалуйста, телефон позвонить маме, — тихо просит кроткая девушка, почти девочка, сидящая на кровати у окна. — Я по маме скучаю…
У нее промытое нежное личико, взгляд Аленушки, и даже волосы заплетены в косичку с пробором. Не хватает платочка и сарафана для полноты образа…
Не задумываясь, я подхожу и протягиваю ей телефон. Она забирается на кровать с ногами в теплых вязаных оранжевых носках (наверное, мама вязала?) и вдохновенно набирает номер, который помнит наизусть. Лицо ее оживляется, появляется румянец.
«Господи, она-то тут как оказалась?» — думаю я, наполняясь сочувствием.
Возвращаюсь к матери под безжалостным дулом восьми пар глаз и спрашиваю:
— Скажи, что тут можно, что нельзя, что тебе еще надо для пребывания, я просто не знаю…
— Ничего мне от тебя не надо. — Мать поджимает губы, демонстративно отворачивается.
Ей нравится играть эту роль для благодарных зрителей — держать образ гордой и несломленной предательством женщины.
Она отрицает свою болезнь, как и большинство здешних пациентов: их искаженная реальность кажется им нормой, а все, кто так не считает, — враги. Как правило, врагами назначаются самые близкие родственники, для которых искаженное сознание человека становится ежедневной проблемой и зачастую представляет опасность для жизни всей семьи.
— Ты очень красивая, — обиженно говорит закутанная в пододеяльник женщина-мумия в самом углу.
— Спасибо, — приветливо улыбаюсь я в ответ.
— Прямо светишься вся. Здесь никто обычно не светится. Наоборот. Смердят.
— Она на сносях, не видишь? — вступается за меня Аленушка.
— Сигареты принесла? — снова спрашивает Щербатый рот.
— Нет, — снова отвечаю я, пряча недоумение.
— Вот тут вещи твои, спортивный костюм, ночнушка, белье, полотенце, а тут — вода, конфеты, печенье… — смущаясь, говорю я матери и протягиваю пакет.
— Вот сама и жри! — огрызается мать, отталкивает пакет, он падает на пол, разрывается, и из него брызгают конфеты разноцветным салютом.
Тяжело приседая, я встаю на одно колено, собираю конфеты. Я на восьмом месяце беременности.
— Сигареты принесла? — Щербатый рот.
— Нет, — отвечаю я с раздражением.
В этот момент в палату входит импозантный врач в кипенно-белом халате со свитой из двух санитарок. Врач выглядит как суперзвезда из сериала про «Скорую помощь», он красив и загорел, под халатом — джинсы. Такой расслабленный врачебный кэжуал-стайл.
Я встаю с колен, здороваюсь.
Мать мгновенно преображается, надевает улыбку.
— Как дела, девочки? — громко и бодро спрашивает врач у всех сразу.