Мне бы хотелось подробно описать эту первую встречу, но я тогда был слишком молод и страшно волновался. Это была старая квартира Марины Андреевны, и я бывал там еще раз, и чудесный, теперь уже ставший легендарным кот Мишка позволил себя погладить.
А потом как-то неожиданно у нас завязалась переписка, длившаяся почти десять лет. О чем мы там переписывались, перешептывались на письме? Сейчас это важно только для меня. У нее были какое– то врожденное здравомыслие и дар трезвости, которым она делилась щедро, одной фразой, взглядом, жестом внося ясность в, казалось, безнадежно запутанный вопрос. Марина Андреевна через письма хорошо знала нашу жизнь и добрую (и даже худую) половину братии, ни разу не видев никого из них. И еще она имела дар убеждения. Довольно долго она уговаривала меня что-нибудь написать для журнала, и я поддался уговорам. С тех пор не могу остановиться.
Только не подумайте, что мы отсылали друг другу философские трактаты. Всё было просто, человечно, сердечно. У Марины Андреевны было уникальное чувство юмора, и она умела даже свои проблемы со здоровьем обратить в изящную шутку. Вот она пишет:
«Молитвенник из меня никакой, но мне ли не знать, что такое ноги! При чтении беллетристики (грешна!) я обращаю внимание на то, что герои ходят, идут куда-то пешком, прогуливаются, – и какое же это блаженство. Одно утешение: даже при желании я никак не могу идти на совет нечестивых».
Люди, близко знавшие Марину Андреевну, ее проблемы со здоровьем, знают цену этой улыбки, как тяжело ей давался этот чудесный юмор, это очаровательное озорство.
Много лет Марина Андреевна хотела написать текст о христианском прочтении «Левконои». Это знаменитое стихотворение Горация, которое мало кто читал целиком, но многие помнят знаменитое carpe diem – «лови момент», «хватай мгновение». У нее был дар радоваться жизни, ее простым дарам, ее детским тайнам и утешениям. Она любила людей, кошек, цветы, музыку, просто жить – ей очень нравилось, и так надеешься, что на Пасху снова получишь от нее «букет восторгов»:
«А как растут у меня кактусы! А сколько их и какие есть неожиданные! А какие фиалки расцветают небывалые! А как пышно растет мое кошачье собрание на пианино! К Вашему дракончику присоединился такой же стеклянный крокодильчик, и как же им хорошо!
А какую пасху я сделала!»
А в конце непременно будет какая-нибудь святая и дурашливая подпись:
«Остаюсь, добрейший и проникновеннейший отче,
От души любящая Ваше Высокопреподобие,
Ныне дающая волю своему неугасимому стремлению к непрестанной радости и дерзающая считать себя близкой Вам по умонастроению и душевному устроению раба Божия Анна».
Однажды она написала:
«Вот уж и праздник наступил. Поздравляю, поздравляю, поздравляю, и радуйтесь без конца и края, потому что с нами Бог и Его Пречистая Матерь. И этого у нас не отнять».
Моя дорогая Диотима сейчас на руках у Бога. Она любила жить, и сейчас более жива, чем мы, и этого у нее уже никому не отнять. А отчего же так грустно? От разлуки, конечно. Но это все пройдет. Как говаривала Марина Андреевна, «ужо там наобщаемся».
Остывшая земля
Всеволод Гаршин умер совсем молодым человеком. В тридцать три года его жизнь трагически оборвалась. Он был русский писатель украинского корня. Слишком чуткое сердце, слишком впечатлительная душа, убивавшаяся, в буквальном смысле, над каждым горем, болевшая каждым страданием. Есть люди, которые органически не выносят зла этого мира, им не хватает воздуха, им слишком больно жить. Вчитываясь в их биографии, понимаешь, почему страдают и болеют невинные люди – просто они, пусть и бессознательно, разделяют боль всей земли, страдают и стенают со всем тварным миром от скверны зла, которым люди отравили землю. В отличие от невинных детей, Гаршин понимал причину своей боли, он знал, что его мучает. Когда повесили народовольца Ипполита Млодецкого, Всеволод Гаршин пережил страшное потрясение, положившее начало его психическому заболеванию. Он не разделял взглядов казненного народовольца, он просто не хотел, чтобы убивали людей. Нельзя убивать. Никого. Никогда. Но по-другому человечество жить не научилось. Мы уже не можем обходиться без убийств, и в этом самая страшная трагедия рода человеческого.
Гаршин вошел в литературу с рассказом «Четыре дня». Это исповедь молодого солдата, участника Русско-турецкой войны 1877 года. Солдат ранен в первом же бою, у него перебиты обе ноги. Он приходит в себя уже после схватки. Ему трудно двигаться. Мучает страшная боль, но страшнее боли сознание того, что он брошен, о нем забыли, он умрет здесь, на чужой земле, от жажды, голода и боли. Но настоящее страдание ему доставляет даже не эти безрадостные предчувствия. В четырех шагах от него лежит труп убитого им неприятеля. Он быстро разлагается под действием южного солнца. Раненого солдата душит запах мертвого тела, но он все равно ползет к нему, потому что на поясе у турка висит фляга с водой, и эта вражеская фляга спасет жизнь покалеченному солдату. Гаршин знал, о чем пишет: он сам воевал в этой кампании и был ранен. Его глаза, не глаза другого, видели весь абсурд войны, ее настоящее лицо. Раненый солдат перенес самую страшную пытку: четыре дня он был приговорен провести рядом с убитым им человеком. Кем был убитый враг? Безвестным египетским крестьянином, которого насильно привезли в чужую страну – убивать людей, ничем перед ним не повинных. Ждет ли его кто-то на родине – мама, невеста, брат? «Я бы даже поменялся с ним, – говорит русский солдат. – Как он счастлив: он не слышит ничего, не чувствует ни боли от ран, ни смертельной тоски, ни жажды… Штык вошел ему прямо в сердце… Вот на мундире большая черная дыра; вокруг нее кровь. Это сделал я. Я не хотел этого. Я не хотел зла никому, когда шел драться. Мысль о том, что и мне придется убивать людей, как-то уходила от меня. Я представлял себе только, как я буду подставлять свою грудь под пули. И я пошел и подставил».
Война – страшное зло. Даже если это священная война, война освободительная, от этого она все равно не перестает быть злом и язвит еще больнее, потому что освободитель, защитник не может по-другому выполнить свою миссию, как убийством и насилием над врагом. Христиане всегда уважительно относились к солдатам и офицерам, к военным, может быть потому, что только эти люди в самой предельной точности выполняют завет Христов: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (Ин. 15:13). Они полагают души свои бессмертные, приносят в жертву за ближних. Да, настоящий солдат «не щадит живота своего», не бережет жизнь свою, готов умереть. Но предельная трагичность его жертвы даже не в этом. В чем же эта жертва, жертва души? В сознательном совершении греха. Нельзя убивать людей, какими бы они ни были, – нельзя. Пусть злодей заслужил смерти, пусть убил и покалечит тысячи невинных жизней, – оттого, что вы убьете его, этот поступок никогда не станет добрым делом. Никто не заслуживает смерти. Убийство – грех и зло. Но здесь же и корень человеческой трагедии: убивать нельзя, но нельзя не убивать. Это только в книгах так бывает – выбирай между добром и злом. В реальной жизни мы вынуждены выбирать между большим злом и меньшим. Убийство в сражении – меньшее зло. Казнь преступника – меньшее зло. Но оттого, что оно меньшее или большее, зло никогда не перестает быть злом, и каждое такое реализованное зло накапливается в теле земли, во всечеловеческом теле.
Битва архангела Михаила с драконом. 1497. Худ. Альбрехт Дюрер
Эту трагичность войны с поразительной проницательностью сумел передать Максимилиан Волошин, который сто лет назад в разгар Первой мировой войны написал такой текст:
«В эти дни великих шумов ратных
И побед, пылающих вдали,
Я пленен в пространствах безвозвратных
Оголтелой, стынущей земли.
В эти дни не спазмой трудных родов
Схвачен дух: внутри разодран он
Яростью сгрудившихся народов,
Ужасом разъявшихся времен.
В эти дни нет ни врага, ни брата:
Все во мне, и я во всех; одной
И одна – тоскою плоть объята
И горит сама к себе враждой.
В эти дни безвольно мысль томится,
А молитва стелется, как дым.
В эти дни душа больна одним
Искушением – развоплотиться».
Каждое убийство – это убийство брата. Всякая война, пусть и между неродственными народами, – братоубийственная война. И человек, живо чувствующий боль мира, его трагический разлад, болит страданием и врага, и брата, молит о мире, о примирении, даже если нет сил молиться. Христианин не может желать войны. Ученик Христов не может радоваться убийству. Всеми силами нужно стараться, чтобы не лилась кровь, чтобы прекратились убийства, сделать все для того, чтобы не было войны.
«А я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других»
Земля стынет от человеческой злобы. Мы виноваты перед ней, потому что вместо священнослужения, к которому призван каждый человек, вместо нежной заботы и сердечного благословения, так естественных для детей Божиих, мы мучаем Божию тварь, мы стали осквернителями земли, ее обидчиками. Земля остыла, вымерзла, отравившись человеческой кровью, мы насильно напоили ее убийством, местью, злобой и высокомерием. И вместе с землей вымерзли и наши души, потеряли чуткость, отвыкли от доброты. Нас уже не пугают новости об убитых, раненых, калеках. Мы теряем чувствительность к человеческому страданию. Люди превращаются в цифры, безропотно дающие себя складывать, вычитать, извлекать проценты. В одном из своих рассказов Гаршин пишет: «Я не могу ничего делать и не могу ни о чем думать. Я прочитал о третьем плевненском бое. Выбыло из строя двенадцать тысяч одних русских и румын, не считая турок… Двенадцать тысяч… Эта цифра то носится передо мною в виде знаков, то растягивается бесконечной лентой лежащих рядом трупов. Если их положить плечо с плечом, то составится дорога в восемь верст». Сколько еще дорог нужно выстелить человеческими телами, чтобы люди отвыкли от войн? Но ведь не отвыкнут. До конца времен будут выстилаться новые и новые дороги. Мы это слишком хорошо знаем. Таков наш искалеченный, обезумевший мир. Люди никогда не остановятся в убийстве, и каждое поколение будет воспитывать своих мальчиков в готовности принести себя в жертву, души свои положить, быть готовыми на самый тяжкий грех ради своих близких. Но никогда не бросят христиане умолять, просить, уговаривать, делать все возможное, чтобы не лилась кровь, не страдали люди, чтобы души отогреть от ненависти. И потому так жадно теснимся мы к церковному теплу, так дорожим этим согревающим и освещающим огнем Христовым. И зовет Церковь всех нагих и озябших: «Темже иже от Адама нагие, придите к Нему да согреемся».