Апокриф Аглаи — страница 3 из 8

Отдавая себе отчет, что предуведомления подобного рода лишь убеждают читателя в том, что персонажи книги списаны с реально живущих людей, я тем не менее хотел бы уверить, что в данном случае действительно нет никакой связи между описываемым мной педагогическим коллективом и учителями из известных мне лицеев. И для большей веры моим словам добавлю: да, довоенное школьное здание с астрономической обсерваторией на крыше в Варшаве действительно существует. Ну хорошо, – Пуэлла тоже действительно существует. И это все. Остальное – вымысел.

Часть третья

Кто я? Про это знает только тот, кто знает, что я не существую.

Мициньский.[63] Плаун

Меня зовут Анджей Вальчак, и я являюсь автором этой книги. Поместить предуведомление об учителях потребовал от меня мой друг Ежи, вместе с которым мы учились в лицее имени Коперника на Воле, а сейчас он там преподает; Ежи чуть не ошалел, когда, читая только что законченную рукопись, сообразил, где происходит действие романа.

– Послушай, что ты себе позволяешь? – кричал он мне по телефону (признаться, я ожидал звонка с поздравлениями наподобие: «Старик, я просто не мог оторваться» или: «Ты же знаешь, старик, меня трудно растрогать, но на этот раз…» – короче, что-нибудь в том же духе). – Нет, ты понимаешь? Я притаскиваю тебя на выступление, а через полгода ты мажешь грязью учительский коллектив. Мне же этого не простят, ты должен с этим что-то сделать.

– Но, Ежи, – пытался я объяснить ему, – если только я напишу, что это вовсе не педагогический коллектив такой-то школы, читатели как раз будут убеждены, что имел я в виду именно эту школу, а мы с тобой прекрасно знаем, что все персонажи, кроме Пуэллы и Иолы, вымышленные.

– Ну, с кого списана Иола, я догадываюсь, – Ежи говорил уже спокойней, как это и бывает у холериков, – и тебе вовсе незачем сообщать адрес школы (спасибо тебе, Ежи), – напиши это как-нибудь округло, что, дескать, никого из известных тебе учителей ты не брал за прототип. Никого и ни из какой школы.

Это было совершенно бессмысленно, но я припомнил историю с фильмом «Основной инстинкт», против которого протестовали американские лесбиянки, потому что в нем была представлена одна крайне несимпатичная лесбиянка, а кроме того, я люблю Ежи, невзирая на его вспыльчивый характер, и, чтобы его успокоить, я добавил это предуведомление.

Кстати сказать, если уж вспоминать тот авторский вечер в лицее имени Коперника, то неизвестно, кто чей тут должник. Ежи тогда попросил меня:

– У нас тут будет школьный праздник, а в прессе столько пишут о твоих стихах, что было бы здорово, если бы ты на нем выступил. Я там только начинаю, и мне пойдет на пользу, если я тебя притащу.

Я попытался ему объяснить, что, кроме напечатанного, у меня больше ничегошеньки нету, и вообще я не могу с уверенностью сказать, насколько я написал эту книжку стихов, а насколько она написалась сама, однако в конце концов уступил ему, нарушив тем самым весьма важный для меня принцип. На другие авторские встречи я упорно посылал Марию, которая самоотверженно ездила на них и придумывала мне все новые болезни, так что в конце концов стали подозревать, что фамилия Вальчак на самом деле ее псевдоним. Мне это искренне нравилось, а ей, скорее, нет. Самые большие сложности у нее были в Кракове, но это уже не по моей вине; она там оказалась случайно по каким-то своим делам и увидела афишу, из которой явствовало, что я принимаю участие в некоем мероприятии; заинтригованная, она, естественно, зашла на него. Оказалось, что со мной никто (естественно) не договаривался, то есть организаторы каким-то чудом добыли мой номер телефона, позвонили, я им вежливо ответил: «Посмотрим», – а они приняли это за согласие. Но хуже всего, что там к ней прицепился какой-то тип из «Газеты Выборчей» и стал домогаться, чтобы она познакомила его со мной, потому что нас (его и меня) связывают мистические узы, сходство судеб или что-то в этом роде. Подозреваю, что он просто клеился к ней, пользуясь мной, что я считаю отвратительным поступком, так как сам уже много лет безуспешно пытаюсь обольстить Марию. Она избавилась от него, а месяца через два шумиха вокруг моего сборника стихов утихла, и я мог вздохнуть спокойно. И тогда я начал писать роман.

Но с романом все оказалось гораздо сложней. Когда подписываешь договор с издательством, то наряду со многим другим обязуешься «принимать участие в рекламной акции», а это может означать все что угодно, но уж авторские встречи обязательно. А также интервью в прессе или участие в телевизионной программе «Кофе или чай» в шесть утра (я в это время еще сплю, и, если меня вытащат в телестудию, я могу дать самые непредвиденные даже для себя ответы, например, что я написал книгу о разведении кошек породы «шартрез», а потом начисто о том забыть; я пытался объяснить это главе издательства, но она явно была убеждена, будто я шучу). Я уже мысленно видел, как я разъезжаю по городам и весям и пытаюсь объяснить, что я хотел сказать в «Визите без приглашения», а по возвращении меня встречает ироническая улыбка Марии, которая в довершение всего начинает подозревать, что на самом деле мне все это нравится.

– Если бы ты написал эссе, – говорила она, поглаживая за столиком в кафе мою руку, – то нашел бы отзыв у людей, которые, подобно мне, не ходят на такие встречи, так как знают, что они общаются с чем-то глубоким, только когда читают в тишине своего дома, а контакт с живым человеком всегда труден, как правило, поверхностен, и чаще всего от него ничего не получаешь. Кроме неприятного осадка.

Я понимал ее, по крайней мере, до определенной степени. Сколько я знаю Марию, она упрямо разыгрывает с миром некую игру, основанную на схеме торговли. Согласие на преходящесть собственной жизни она хотела оплатить решительным несогласием с бегом истории. С одной стороны, она преждевременно и неоднократно повторяла, что заранее радуется своей старости, с другой – выстраивала себе пространство, где на равных правах могли пребывать Монтень и Амьель,[64] Манн, своего рода личная академия, которая действует на меня столь же возбуждающе, сколь и удручающе (как, спрашивается, написать эссе э таком обществе?). Или по-другому: несогласие с бегом истории было для нее уловкой, с помощью которой она разоружала, аннулировала индивидуальное чувство преходящности, ибо, если Монтень, Амьель и пр. продолжают жить, какое значение имеет ежедневное обрывание листка с календаря. Когда я иногда рассказывал ей, что вчера или позавчера видел по телевизору, она смотрела на меня с недоверием, и ее карие глаза гневно вспыхивали: зачем я так глупо шучу – разве возможно в столь интимном пространстве, каким является собственный дом, включать аппарат, который убыстряет бег времени, а главное, глушит нашу общую – как ей верилось – тоску по вечному? Ее квартира, вся в книжных полках от пола до потолка, наводила на память аранжировки Гила Эванса периода его сотрудничества с Торнхиллом: застывающее в недвижности матовое звучание труб, тромбонов и валторн, легкомысленно относящихся и к свингу ударных, и к продолжительности импровизации, и чуть ли даже не к границам произведения, которое все-таки должно в определенный момент закончиться. Телевизора, разумеется, у нее не было, а радиоприемник имелся, но только потому, что ей не удалось найти центр с проигрывателем CD, в котором не был бы вмонтирован тюнер. Когда я приходил к ней, самой современной музыкой, которая тихо звучала из колонок, был Комеда,[65] хотя куда чаще Телеман, Боккерини, Бах, а также Вивальди и Гендель. Ее одежда – обыкновенно шерсть теплых тонов, кашемир, шелк, расписанный вручную, – ставили ее вне моды, за пределами современности, в некоем вечном «ныне», которое подвергало сомнению категории новаторства, актуальности, жизни en vogue.[66]В присутствии Марии любая новинка оказывалась случайностью, нечаянной морщинкой на поверхности Моря Спокойствия. Мне страшно хотелось ворваться в ее жизнь, всколыхнуть ее своим пристрастием к громкой музыке (в конце концов, это мог бы быть «Вытесанный» Киляра[67]), к неоэкспрессионизму, эстетике видеоклипа. А также, будем уж до конца откровенны, к фаст-фуду, футболу и детским пластиковым костюмчикам, которые трогали меня своей бесстыдной недолговечностью. Когда я выдавал эти свои пристрастия, Мария приглядывалась ко мне с внимательностью энтомолога, который обнаружил у себя в квартире исключительно омерзительный, но нигде еще не описанный экземпляр камнеточца, или же – но это реже – злилась, оттого что я симулирую дружбу к ней, раз меня тянет к явлениям, враждебным ее миру. В сущности – думаю – мы оба декаденты, она в варианте «денди», я же, скорее, в варианте «богема»; она, не принимая к сведению того, что беспредельно раскинулось за дверями ее квартиры, я – извращенно наслаждаясь этим, словно изысканным, рисунком жилок на пораженной гангреной коже. А между тем мне рядом с ней легче дышалось, и я боялся, как бы что-нибудь (не я) не нарушило кокон, который она сплетала вокруг себя, и, когда мы вместе шли по улице, я старался заслонять от нее самых отвратительных пьяниц и чувствовал бессмысленное недовольство тем, что они осмеливаются показываться ей на глаза, неразумный стыд, оттого что действительность не желает приспосабливаться к ее требованиям.

А между тем именно одному пьянчужке – иначе его не назовешь – я обязан сюжетом своего романа, который Мария из вежливости читала по мере его создания и с некоего момента даже, как мне казалось, со своеобразным ироническим одобрением. А дело было так: в начале 1999 года я поселился в квартире в точечном доме на улице Батория, сняв ее у человека, имевшего еще одну квартиру в соседнем доме. Как-то он мне позвонил и сообщил, что девушка, снимающая вторую квартиру, собирается выбросить старинный буфет и не пригодится ли он мне. А надо сказать что мое собрание из ста тринадцати видеокассет с телесериалами и фильмами (между прочим, включающее полный «Твин Пике») постыдно валялось на полу – все полки были заняты книгами. Я пошел по указанному адресу и договорился, что перенесу буфет к себе. Он был достаточно поврежден и красив, чтобы я мог быть вполне уверен, что он понравится Марии.