Аполлинария Суслова — страница 37 из 90

Я пошла к камину, но он поставил свой стул довольно далеко. Увидя хлеб, он попросил позволения его есть. Я согласилась и сама стала есть с ним, предложила чаю, но он отказался, сказав, что я буду хлопотать, тогда как он хотел говорить со мной, притом нужно идти на лекцию.

– Можно и не ходить, – сказала я.

– И то, можно, – сказал он радостно, но спохватился и печально прибавил: «нужно».

Я не настаивала. Он ничего особенного не сказал, но, прощаясь, так просто и наивно благодарил.

Раз, говоря о красивом греке, я сказала, что в первую молодость не обращала внимания на красоту и что первая моя любовь был человек – 40 лет.

– Вам тогда было 16 лет, верно, – сказал он.

– Нет, двадцать три.

19 ноября

Сегодня был Вадим. Мы говорили о любви.

– Какой у нас нежный разговор, – сказала я, – впрочем, самый приличный.

– Нет, неприличный.

– Как же с женщиной говорить о любви, о цветах, стихах?

– Стихи и цветы – глупость, а любовь – вещь серьезная, существует от начала мира, и тот, кто ее не ощущал, – не достоин названия человека.

– Цветы и стихи тоже давно существуют, и кто не ощущает их прелести – не человек.

30 ноября. Среда

В воскресенье была в концерте парадном с Carrive. Оттуда шли пешком и говорили. Я его спрашивала о его родине, куда он скоро собирается, и не добилась хорошенько толка.

Он мне сказал, что пойдет по следам своего отца, будет обрабатывать землю, будет иметь семейство, а может быть, и получит место где-нибудь в городе.

Перед этим случилась со мной история: русский доктор, недавно приехавший, повел себя со мной так, что я должна была ему отказать от дома. Carrive у меня его видел, и в субботу спросил о нем. Я сказала, что принуждена была его выпроводить, что я считаю его глупцом. Он сказал, что именно то об нем подумал. Он был доволен, что я ему сказала. Я буду знать, как себя держать с ним (они встречаются в госпитале); я ему ответила, что его ни о чем не прошу.

– Я его вызывать на дуэль не буду, – сказал он, – но все-таки мне лучше знать, что за человек.

Он мне предложил ехать вместе в С.-Жермен, и я с удовольствием согласилась.

Вчера, когда я брала урок по-фр[анцузски], пришли Вадим и У[тин]. Они как-то с шумом вошли и, увидав, что не вовремя, будто сконфузились, однако попросили позволения остаться пять минут и поговорили немного. Когда я просила Вад[има] сказать матери, что в этот вечер не могу ехать в Шатль, Ут[ин] посмотрел на меня с такой улыбкой, что мне захотелось в этот вечер пойти к графине показать, что мне нет особенного интереса остаться дома, но я не пошла. Прощаясь, я сказала Б. к чему-то:

– Вы не ходите, а то мы бы посмеялись.

Он говорил, что так много дела; и я знала, что это так.

– Вот бы и остался теперь. Хорошо у вас, да надо на курсы, а там в госпиталь. Вы хоть бы меня пожалели, – сказал он уже из дверей.

– Вы сами себя пожалеете.

– О, не думайте, чтоб я был так горд, чтоб не хотел, чтоб меня жалели.

– Мне нужно самое себя пожалеть, меня-то жалеть некому.

Он поспешно подошел ко мне и пожал мою руку.

– Или отложить до того, когда случится transformation, – сказал он, вспомнив читаную книгу, и ответил сам себе: «или будет поздно…»

– Прощайте.

Он мне говорил, что постарается увидеть меня прежде субботы. Потом он заметил, что молодые люди не затворили дверь и что я должна их за это побранить.

Графиня была сегодня; отдавая ей повесть ее сына, я сказала ей, что на месте цензора запретила бы ее. Вот ловкая штука… лестная и добросовестная.

Суслова А. П. Годы близости с Достоевским. С. 99–106.


[Осень 1864]

Я замедлила ответить вам, потому что были разные хлопоты, о которых долго рассказывать. Я удивилась вашему письму[143]. Чем это вы хотите помочь общему бедствию? Притом о этих бедствиях нет и сознания. Половина к ним равнодушна, половина и не знает, не слыхала о них. Малая часть знает, но еще три четверти этой части уверяют, что это слухи, вранье, преувеличение. Целое государство, вся административная машина ринулась в самоуправство, варварство и самодурство. Произвол царит один, общество в апатии (большинство), а народ, погруженный в невежество, ничего не сознает и ни о чем не имеет понятия. Теперь во многих местах он бросается на поляков и раздирает их (к радости правительства) за поджоги. И вы хотите ехать? Для того чтобы помочь! Опомнитесь, Полинька, ведь это безумие. Чем же помочь? И если бы была возможность помочь, неужели люди сильные, умные, всесторонне образованные не старались бы помочь. Я не говорю ничего – скучно вам, вы хотите возвратиться, возвращайтесь, но не воображайте, чтобы кто-нибудь мог поправить непоправимое теперь.

Я очень еще взволнованна и не могу писать. Когда приеду в Париж, зайду к вам сейчас.

Е. В. Салиас – А. П. Сусловой // Долинин А. С. Достоевский и Суслова. С. 273.


…Так думают и мать его тоже[144] и все порядочные люди, следовательно, я покоряюсь, нельзя идти против всех. Еще если б я была уверена, что у меня действительный талант и меня [?] за границу. А то как пойдешь напролом, потеряешь уважение всех людей, и из этого ничего не выйдет.

Итак, я совсем бросила эту мысль. Отдаюсь вся семейной жизни, любви и дружбе. Буду как римская матрона. Постараюсь быть полезной окружающим. Сойтись с Сергеем и друзьями Павла. Учить читать мужиков – мало ли дела около. Куда идти, чего добиваться, когда дома и свет, и простор сердечный, и живые речи…

А. П. Суслова – неизвестному. Черновик письма // РГАЛИ. Ф. 1627. Оп. 1. Д. 8.

Суббота. Декабрь 1864 года

На днях сделалась больна и к тому же вышла чепуха из-за денег, по которой нужно было ехать к банкиру. Я попросила гр[афиню] прийти посоветовать, что делать. Она тотчас пришла, но была холодна, советовала поручить дело Бенни. Я сказала, что он занят и мы с ним не дружны. Она усомнилась, что он занят. Посоветовала обратиться к Алхазову. Это было более всего невозможно. Посоветовала к Утину. Я не сказала ничего, а когда пришлось говорить, сказала, попрошу хозяйку.

На другой день я послала Утину письмо, прося его поскорее прийти, говоря, что больна. Мне сказали, что сейчас придет, но он пришел через 4 часа и пришел с Салиасом. Он уже был у них и знал все мое дело. Я была взволнована чтением и потом этим явлением и была с ними груба и, особенно, с Салиасом. Когда он сказал: нужно вас посещать, я ответила, зачем?

Утин пришел на другой день, я ему сказала, что вспоминаю, что была груба с Салиасом, и он сознался и сказал, что даже удивился. Сказал еще, что Салиас обиделся за что-то накануне, что было вовсе незаконно.

Я сказала Утину, что видела Carrive’a и что он просил у меня позволения познакомить меня с своим товарищем. – Когда они придут? – спросил он.

Я отвечала: не знаю.

Вот уж самолюбие и затронуто, рады прийти, когда хорошо мне и без них.

– Скучно вам? – спросил Утин.

– Нет, ничего, – ответила я, – я ведь не очень больна и могу заниматься, и чем же отличается собственно теперешняя моя жизнь от всегдашней?

– Я спросил, потому что вы вздохнули.

Прощаясь, он мне сказал, что с ним я не должна опасаться, он будет понимать мои слова так, как надо.

Сделавшись больна, я вечером написала записку Benni; он пришел на другой день рано утром, когда я была в постели. Отворяя дверь ему, я сказала, чтоб он подождал, когда я лягу в постель. Я улеглась. Он вошел. Он был очень встревожен и, прощаясь, жал мою руку так сильно. Я слегка удержала его руку. Но он пошел. Потом он пришел вечером, и на другой день, и на третий. На другой день он долго сидел со мной, сидел, развалясь в противоположном углу, и говорил много, хорошо, но он был совершенно спокоен. Он говорил, как дурно, что люди не уважают свободы других при дружбе, знакомстве даже: «Ну, он мой друг, – говорил он, – какое ему дело, что завтра я украду деньги, всякий отвечает за себя».

Сегодня я брала у него урок. Мне стало жарко сидеть у печки, я отодвинулась и, наконец, ушла. Он сказал, что я очень далеко. – Так подите сюда! – Но он не пошел. Я сказала, что деньги менять нужно, он вызвался мне сам разменять, и я дала ему, чтоб еще раз его увидеть. Он пришел, но в этот раз у меня был Сагпуе. Он точно не в духе стал, когда заметил его, и скоро ушел, сказав, что придет во вторник, т. е. когда только нужен, потому что я уже почти здорова. Гордый мальчик!

Понедельник

Я теперь думаю о моем возвращении в Россию. Куда я поеду, к кому? к брату, отцу? Я никогда не могу быть свободна так, как мне нужно, и какая цель выносить зависимость? Что у меня общего с этими людьми? Идеи проводить! глупо. Да и детей мне своих никто не даст. Мне кажется, что в России теперь совсем не так худо, как говорят. Ведь какая, собственно, цель всего – чтоб хорошо было народу, т. е. чтоб он ел хорошо, а он ест лучше, чем когда-либо, а с этим он пойдет далеко, а что университеты-то закрыты – экая важность!

Как-то мой лейб-медик говорил, что нет у него отечества, а что такое значит: иметь отечество?

14 декабря

В воскресенье был Алхазов; рассказывал о притеснениях, которые у них делают. Он приходит в отчаяние от невозможности что-нибудь сделать, он хочет ехать в Турцию: там свободнее. Вот положение современного человека! искать свободы в Турции! Эта мысль мне понравилась.

– По крайней мере там не нужно надевать фрака и перчаток, – сказал он. Потом он говорил, что хотел выписать маленького брата, – там плохи школы, – но раздумал, смотря на здешние нравы. – Конечно, я мог следить за ним, сказал он, но то многое, что могу сделать для него, не заменит то, чего он лишится: я не могу заменить ему мать и братьев, природы, всего того, из чего складываются впечатления, из которых образуется характер, а это главное. Учение можно добавить после, а характера не приобретешь. Мы с ним от души потолковали.