Аполлинария Суслова — страница 74 из 90

торонится и даст мне дорогу, по которой я захотел бы идти, и я не иду по ней, до конца жизни буду здесь сидеть, чтобы не погибла моя мечта, чтобы умереть мне с мыслью, что не унизил я имени своего народа среди всей грязи, которою она запачкана, я останусь светлою и чистою точкою. Но я не драпировался в свою мысль, как Вы драпировались в Вашу любовь к Достоевскому и в свои вечные занятия средневековою историею, что все звучит так красиво и имеет такой красивый вид: тщеславная женщина: зачем Вы всякой знакомой показывали единственное письмо Достоевского[248], зачем Вы не сохранили его у себя. Он Вас ценил и уважал, зачем же Вам приписывать это к своей особе, как красивую ленту, и щеголять ею на площади: в Москве при мимолетном знакомстве с Шубиной у Анны Ив. Покровской Вы уже показывали его. Таковы же всегда были Ваши занятия средними веками: что другое Вы сделали, как, имея лишние деньги и зная французский язык, – понакупили книг, тщеславно разложили их на столе и по примеру своего непременного Идеала Михайловского[249], но еще с меньшим успехом, чем он, подумали, что стоит несколько поначитаться этих книжек и составить по ним новую, чем приобретать сразу и ученое имя, и литературную славу. Жалкая Вы женщина, бедная, зачем Вы уродуете себя, вместо того чтобы без стыда носить простое и скромное платье, которое у Вас есть, Вы хотите рядиться в чужие блестящие поступки. Неужели Вы думаете, что можно что-нибудь сделать, не имея определенной мысли в науке, только имея книги, перо и чернила. Чернила-то у Вас есть, которыми бы Вы все написали, а вот мысли-то для чернил нет. Я никогда без боли не мог слышать, как, тщеславясь перед какими-нибудь Смирновыми или перед Саркисовым, которые едва помнят о том, что такое средние века, Вы начинали толковать о своих занятиях Бланкой Кастильской[250], о которой они никогда не слыхали, или Колумбом, о котором еще имели понятие, и даже не совсем смутное. К чему этот позор Вы на себя надевали, разве Вы не могли заниматься скромно, и, ничего еще не сделав, уже шутили о том, что сделаете. Только я все это видел и болел за Вас, потому что любил Вас; и ни разу не сказал Вам об этом ни слова, думая, пусть хоть в воображении своем поживет. А Вы тут же сидели и говорили с высокомерием и снисхождением о ниже Вас стоящем муже: чем бы дитя ни тешилось, только бы не плакало. Больное Вы дитя, и только как больное и мало радости видевшее, я щадил Вас, и Вы этого не понимали. Ничего не поняли в наших отношениях, и прахом пошла наша жизнь. И теперь, все еще питаясь какими-то мечтами, Вы думаете все время, что от чего-то спасаете меня, от кого-то оберегаете. Не сберегли себя, да и меня утопили, а в спасительницы других маскируетесь. Оставьте это, оглянитесь на свою прошлую жизнь, посмотрите на свой характер и поймите хоть что-нибудь в этом. Но никогда Вы ничего не поймете, так и умрете, не узнав, что Вы такое были и что за жизнь провели. Плакать Вам над собой нужно, а Вы все еще имеете торжествующий вид. Жалкая Вы, и ненавижу я Вас за муку свою. Бог Вас накажет [?] за меня. Только когда умирать будете, когда в предсмертной муке будете томиться – пусть образ мой, который один из людей Вас понял и оценил и Вы над ним же одним насмеялись [?] и замучили – пусть мой образ в эту предсмертную муку Вам померещится.

В. В. Розанов – А. П. Сусловой-Розановой [1890] // РГАЛИ. Ф. 419. Оп. 1. Д. 311.


[А. П. Суслова] кончила же тем, что уже лет 43-х влюбилась в студента Гольдовского (прелестный юноша), жида, гостившего у нас летом. Влюбилась безумно «последней любовью». А он любил другую (Ал. П. Попову; прелестную поповну). Его одно неосторожное письмо ко мне с бранью на Александра III она переслала жандармскому полковнику в Москве, и его «посадили», да и меня стали жандармы «тягать на допросы». Мачеху его, своего друга Анну Осиповну Гольдовскую (урожд. Гаркави), обвинила перед мужем в связи с этим студентом Гольдовским (ее «предмет») и потребовала, чтобы я ему, своему другу – ученику – писал ругательские письма. Я отказался. «Что ты, безумная». Она бросила меня.

В. В. Розанов – А. С. Глинке-Волжскому. С. 114.


После одного примирения и гощения у нас летом одного юноши (студента), – она уехала и более никогда не возвращалась. Только несколько лет спустя я стал подозревать, что она полюбила этого юношу; но признаков никаких не было, кроме того, что, зная о любви его к одной девушке, она страшно оклеветала эту девушку перед его родителями, а затем возненавидела его и довела (пересылкой писем в жандармское отделение) до тюрьмы, из которой, сын прекрасных родителей, он без труда освободился.

B. В. Розанов – Антонию, митрополиту С.-Петербургскому и Ладожскому. C. 695.


Последняя наша «история» не объяснима без любви к Гольдовскому, хотя она задушила бы того, кто высказал бы ей эту ее тайну, которой, вероятно, она сама не осмеливалась поверить. Он гостил у нас лето, кажется [18]83 или [18]84 года; и влюбился, равно как и взаимно б[ыл] любим, в дочь священника, Александру Павловну Попову, прекрасную и благородную девушку. Я охотно оставался писать книгу, когда шумными parties de plaisir[251] отправлялись он, она и ее двоюродные сестры, все светские учительницы, с учителями-семинаристами местной приходской школы, – куда-нибудь за город; и Суслова всегда участвовала в этих parties de plaisir. Роман молодых людей, без чего-либо грязного (он б[ыл] еврей и по вероисповеданию), б[ыл] всем известен и ни от кого не был скрываем, даже, кажется, от родителей. Наступило время отъезда; она, имевшая прекрасный музыкальный талант, поехала в Петербургскую консерваторию, где уже обучалась год или два, он – в университет. Вдруг, следом за ним, Суслова отправляет к его матери письмо[252], где, небрежно рассказывая о романе, третировала Александру] П[авловну] как девушку, «которая может любить только на постели»; письмо, показанное сыну, оскорбило его, и в письме ко мне[253] он выразил удивление перед вмешательством в чужие дела и такими грязными отзывами о девушке, ничего дурного ей не сделавшей. Письмо, конечно, не было мною показано ей, но я не знал, что все письма на мое имя всегда ею перлюстрируются, прежде чем попадают в мои руки. Искра пала; одно письмо, где он неодобрительно отозвался об университетском начальстве, ею было переслано жандармскому управлению в Москве, и Стаха б[ыл] арестован и просидел несколько месяцев в тюрьме; невозможно представить всей грязи, которую она подняла, обвинив меня в связи с одной из двоюродных сестер и, наконец, самого Стаху в любовной связи с мачехой – чудною женщиной, 20-летним другом самой Сусловой, – от коей и родился у старика Гольдовского сын Женя, а не от него вовсе. Анонимные письма, неприличные стихи – все стекалось, стекалось в руки знакомых или родных; п. ч. моя предполагаемая любовница, придя в гимназию, – в истерике требовала возвращения своих писем, отдельные слова из которых приводила Суслова… Со всех сторон вступившиеся знакомые и родные требовали, чтобы я справился с женой, убрал ее, то есть в сумасшедший дом; что это – преступление; но было так же невозможно справиться с нею, как с метелью в степи; для свободы действий она переехала в Орел.

В. В. Розанов – А. С. Глинке-Волжскому. С. 114.


…В моей личной жизни (одна из аномалий брачных норм) произошел случай, коллизия (и у тысяч она совершается, но это не «философы» и не додумываются до корня), которая заставила меня лет 5–6 непрерывно почти продумать над темой в одну точку: «христианский брак». Я так Вас ценю, что даже скажу (под величайшим секретом) эту коллизию: в 80-м году я женился (Вы знаете мой робкий и застенчивый характер, т. е. довольно покладистый в семье), в 86-м году, в самую точку издания книги «О понимании», жена у меня уехала, «отъехала» как князья на Москве, совершенно благополучно провожатая мною на вокзал. Сколько я могу постигнуть дело, произошел безмолвный и от меня тайный роман ее с одним гостем – евреем (жил у нас лето, по ее зову, сын ее приятельницы), который ко мне привязался, влюбился в поповну, а ее не уважил. Долго рассказывать, но она довела его до тюрьмы, и вообще тут – специальное бешенство неудачной любви (только этим и могу себе объяснить), и требовала от меня писать ему отвратительнейших писем (храню целый архив). Ничего не постигая, не имея причин вражды, я раззнакомился с ним (в угоду ей), но отказался писать письма. Ну, скандалы, скандалы, бешенство, коего картина меня и сейчас приводит в ужас. Он в Москве сдавал на комиссию книгу «О понимании», и одна комиссионная квитанция, магазина Глазунова, пропала: вот, проезжая через Москву к родным, я вызвал его в гостиницу для спроса о ней, он – «не знаю», и разговор кончен. Но то, что я его видел и с ним говорил, – все и покончило. Мирно провожатая мною на вокзал, она с 86-го года по сей день мною не видена. Перевелся я из Брянска, думаю – другой город, другие люди, успокоится. Зову, имею нескромность сослаться на свое грустное – не положение, – а просто состояние духа (привычка, да и вообще ненавижу холостое положение). Ответ – 3 строки, а заключение: «Тысячи людей в вашем положении – и не воют. Люди не собаки» (хранится в моем архиве).

В. В. Розанов – М. П. Соловьеву [8 янв. 1900 г.] // ОР РГБ. Ф. 249. М. 4208.


Видимой причиной нашей (с нею) ссоры составляли ее требования, чтобы я писал ему ругательные письма, а он был прекраснейший человек, и этого я [сделать] не мог; только согласился не видеться с ним: но пропажа комиссионной на книги квитанции (он следил за изданием моей книги «О понимании» и сдавал ее в магазин под комиссионные квитанции) заставила меня, проездом через Москву, позвать его к себе в номер для объяснений; тут был третий, ее знакомый, через которого она узнала о нашем свидании, – и брак наш кончился.