Аполлон Григорьев — страница 7 из 53

Он, конечно, тоже был рад такой возможности: предстояло постоянное общение с товарищем, да еще он давно хотел покинуть пансион, где из-за скупости Погодина и его матери, реальной правительницы пансиона, очень плохо кормили. И Фет стал просить отца договориться с родителями Аполлона о таком переезде; старший Шеншин специально приехал в Москву, убедился, что семья Григорьевых заслуживает уважения и симпатии, и родители быстро договорились об условиях. Фету предоставлялась южная квартирка в мезонине, та самая, которую совсем недавно занимал злополучный француз-гувернер, юноша становился полным нахлебником семьи, и отец его платил хозяевам всего триста рублей в год (учитывалось еще отсутствие студента во время зимних и летних каникул). А в северной квартирке жил Григорьев.

Молодые люди были очень рады такому сожительству на антресолях. Для Аполлона, помимо совместных поэтических интересов, появление постояльца открывало, хотя бы щелочкой выход в мир. Родители так обожали своего ненаглядного Полошеньку, что деспотически держали его в домашней тюрьме, даже в его студенческие годы! С большим трудом ему удавалось отпроситься на вечер к сокурснику Я.П. Полонскому, тоже будущему знаменитому поэту. Но, как вспоминал Полонский, в 9 часов вечера у подъезда уже стояли сани — приехал Василий – и Аполлон прощался: «Нельзя!» А уж о театрах и говорить чего, их Аполлон мог посещать лишь с родителями. Появление Фета спасало узника: с надежным товарищем сына отпускали и в театр, и в цирк, и на вечера к друзьям.

Однако пребывание друга в доме имело и оборотную сторону. Фет, весь погруженный в стихотворство, ненавидел учебу, пропускал занятия, перед экзаменами лихорадочно спохватывался, что-то успевал освоить, но все-таки на трудных предметах (политэкономия и статистика, греческий язык) проваливался, дважды оставался второгодником, поэтому закончил университет не в 1842 году, как Аполлон, а в 1844-м. Стало легендой, что, уже будучи солидным помещиком и семьянином, Фет, бывая в Москве и проезжая мимо университета, всегда открывал окно кареты и плевался в сторону здания…

Вольный бездельник, естественно, был плохим напарником погруженному в науки Григорьеву. Сам Фет откровенно признавался в воспоминаниях, что ему постоянно хотелось помешать заниматься соседу-товарищу. Он лез с разговорами, демонстрировал товарищу разные «спортивные» фокусы, освоенные в пансионе (например, схватить товарища за кисти рук, своими большими пальцами прижимая ладони жертвы, и быстро вывернуть его руки вверх-наружу — жертва из-за наступающей боли бессильна сопротивляться). Позднее Фет еще более коварно вмешивался: когда Григорьев стал фанатически религиозен и мог в церкви на коленях молиться чуть ли не до кровавого пота, Фет подползал рядом и начинал нашептывать другу какие-то дьявольские соблазны…

Но все это искупалось поэтическим общением. Фет донес до нас сведения о самых ранних стихотворных опытах Григорьева, который — любитель аффектов и эффектов — падал на колени и с выражением декламировал свою стихотворную драму «Вадим Новгородский», написанную торжественным пятистопным хореем:


О земля моя родимая,

Край отчизны, снова вижу вас!..

Уж три года протекли с тех пор,

Как расстался я с отечеством.

И те три года за целый век

Показались мне, несчастному.


Ироничный Фет, уже в те юные годы бывший значительно более зрелым поэтом, чем его друг, написал язвительную эпиграмму:


Григорьев музами водим,

Налил чернил на сор бумажный

И вопиет с осанкой важной:

Вострепещите! — мой Вадим.


Григорьев сам чувствовал вымученность своих ранних стихотворений, тяжело переживал неудачи и сочинял более искренние и менее напыщенные строки:


Я не поэт, о Боже мой!

Зачем же злобно так смеялись,

Так ядовито надсмехались

Судьба и люди надо мной?


Зато он сразу понял, какие мощные потенции поэтического таланта таятся в душе Фета, он без всякой зависти восхищался опытами друга, своими похвалами подталкивал товарища на творчество, выступал в качестве переписчика и систематизатора. Возможно, благодаря Григорьеву Фет в 1840 году издал первую книжечку своих стихотворений — «Лирический пантеон». А уж что мы точно знаем, со слов Фета, — именно Григорьев подготовил к печати чуть позже цикл его стихотворений «Снега»: расположил их в определенном порядке, озаглавил отдельные произведения. После нескольких стихотворений, опубликованных в «Москвитянине» в конце 1841 года, «Снега» стали первым печатным циклом Фета (появились в том же погодинском «Москвитянине» за январь 1842 года). В то время Григорьев еще не настолько был знаком с Погодиным, чтобы рекомендовать произведения друга (он это станет делать несколько лет спустя); первым старшим оценщиком стихотворений Фета стал приехавший из Италии профессор С.П. Шевырев: они ему очень понравились и именно благодаря ему были опубликованы в «Москвитянине».

Поэтические занятия и интересы Григорьева и Фета способствовали созданию в мезонине не только философского, но и литературного студенческого кружка. Третьим крупным стихотворцем был Я.П. Полонский, сокурсник, быстро сдружившийся с обитателями григорьевского мезонина. Он, как и Григорьев, поступил в 1838 году на юридический факультет, но проучился, подобно Фету, не четыре, а шесть лет: дважды проваливался на экзаменах. Фет вспоминает, что сразу оценил поэтический талант Полонского, автора «Мой костер в тумане светит…». Потом в кружок входил А.Е. Студитский, переводчик Байрона и Шекспира. Полонский и Студитский, как и были авторами опубликованных произведений: первое творение Полонского напечатано в «Отечественных записках» в 1840 году, с 1841 года он уже стал сотрудником «Москвитянина», а Студитский еще в 1839 году опубликовал сразу в двух журналах («Московский наблюдатель» и «Сын отечества») третий акт шекспировского «Отелло».

Из стихотворных опытов Григорьева-студента мы ничего не знаем, кроме отрывочных цитат в воспоминаниях Фета, зато фетовских стихотворений сохранилось очень много, благодаря публикациям в печати. Это главным образом психологические миниатюры, пейзажная лирика – во всяком случае, произведения совершенно невинные в цензурном отношении, то есть далекие от каких-либо общественно-политических, философских, религиозных тем и проблем. Фет в воспоминаниях подчеркивал аполитичность тогдашних интересов – своих собственных, да и товарищей: «… ни малейшей тени каких-либо социальных вопросов».

Но это справедливо лишь отчасти. Не говоря уже о философских спорах (которые, впрочем, чужды Фету), стихотворство друзей было не только аполитичны. Полонский в старости напоминал Фету о его весьма радикальных стихах, а известный архивист и библиограф П.П. Пекарский, собиравший бесцензурные тексты, сохранил у себя полный текст того запомнившегося Полонскому стихотворения Фета. Пекарский приписал, что автор Фет и еще некий студент Московского университета. Уж не Григорьев ли это? Очень похоже. В резких строках чувствуется почерк не столько Фета, сколько именно Григорьева:


Где народности примеры?

Не у Спасских ли ворот,

Где во славу русской веры

Казаки крестят народ?


(Речь, видимо, идет о ликвидации давки – нагайками! – при входе в Кремль во время больших православных праздников.)

Это стихотворение создано в первые месяцы после окончания Григорьевым университета (а Фету еще два года оставалось учиться) вот по каком поводу. Консервативный публицист и поэт М.А. Дмитриев поместил в «Москвитянине» (октябрь 1842 года) памфлет на В.Г. Белинского, нечто вроде политического доноса. Фет с товарищем ответили большим стихотворением «Автору стихов «Безымённому критику»; процитированное четверостишие — восьмая его строфа. Конечно, ни при какой погоде это произведение не могло быть тогда напечатано (оно впервые напечатано, да и то с купюрами, В.Е Евгеньевым-Максимовым в 1940 году и поэтому расходилось в списках; В.П. Боткин прислал копию Белинскому, который был очень доволен).

Конечно, для Фета такой жанр был случайным эпизодом, а вот для Григорьева, если только именно он был соавтором, совсем нет — стихотворение может рассматриваться как предтеча его будущих социально-политических памфлетов.

Кроме университетских дел и вечерних собраний друзей Григорьев-студент был весь погружен в чтение. О штудировании философских сочинений уже говорилось; однако главным предметом чтения была художественная литература. Фет вспоминал, что, придя в григорьевский дом, он застал Аполлона с головой погруженного во французскую романтическую литературу; кумирами были В. Гюго («Собор Парижской Богоматери» и драмы) и скучный Ламартин. Фет способствовал охлаждению друга к Ламартину и переходу к поэзии Шиллера и Гёте. Затем пришло обоюдное увлечение Байроном и Гейне. Из русских современных поэтов сперва восхищались Бенедиктовым, потом, благодаря лекциям Шевырева, — Лермонтовым. «Могучее впечатление» произвел «Герой нашего времени».

И чрезвычайно велико было увлечение театром. Отрадно отметить, что родители Аполлона очень заботились о духовном образовании сына (попутно, естественно, и нахлебника) и были весьма щедры на билеты в театры. В Большом театре тогда главенствовала русская драматическая труппа с гениальным трагиком П.С. Мочаловым. Позднее в очерке «Великий трагик» (1859), посвященном другому гению-трагику, Сальвини, постоянно сравниваемому с русским «предшественником», Григорьев даст изумительно яркую картину игры Мочалова в роли главного героя шекспировской драмы «Ричард III»: «…вырисовывается мрачная, зловещая фигура хромого демона с судорожными движениями, с огненными глазами… Полиняло-бланжевый костюм исчезает, малорослая фигура растет в исполинский образ какого-то змея, удава. Именно змея: он, как змей-прельститель, становился хором с леди Анною, он магнетизировал ее своим фосфорически-ослепительным взглядом и мелодическими тонами своего голоса…»