И в тайне вечной движется, стремится
Невидимо и видимо вокруг?
Пусть этим всем исполнится твой дух,
И если ощутишь ты в чувстве том глубоком
Блаженство, - о! тогда его ты назови
Как хочешь: пламенем любви,
Душою, счастьем, жизнью, богом,
Для этого названья нет:
Все - чувство. Имя - звук и дым...
В душе аполлоновского человека прочно живет это блаженное ощущение непрерывного светлого таинства, видимо и невидимо творящегося вокруг него. А назвать ли это ощущение счастьем, назвать ли жизнью, назвать ли богом - не все ли равно? Интеллектуальная совесть одного скажет: это живой, самостоятельно существующий бог. Интеллектуальная совесть другого скажет: это - только известное душевное состояние, быть может, совершенно обманчивое, хотя и блаженное ощущение прочной связи с целым. Но что же из того, что обманчивое? Это блаженство, эта связь ярко ощущается человеком, как матерью ощущается связь ее с ребенком. Не все ли равно для матери, "обманчиво" ощущение этой связи, или связь реально существует? То же и тут. Существо отношения человека к жизни мало изменится от того, будет ли у него одна теория познания или другая. "Жизнь есть все, жизнь есть бог", - говорит у Толстого Пьер Безухов. Признающий жизнь тем самым признает и бога, хотя, может быть, и сам об этом не знает. Формальная вера в бога имеет здесь значение второстепенное.
Герои Толстого, например, очень легко распределяются на две резко обособленные группы, людей живых и мертвых, по признаку, есть ли в них сила жизни, или нет. Но совершенно невозможно разделить их, руководствуясь признаком, верят ли они в бога. Как с- первого раза ни странно, но этим признаком всего менее определяется душевная жизнь толстовских героев. Вот живые люди, цельно принимаемые душою Толстого: Платон Каратаев верит в православного бога, Хаджи-Мурат - в Аллаха; дядя Ерошка, хотя в бога и верит, но думает: "Сдохнешь, - трава вырастет на могиле, вот и все"; Наташа Ростова к богу равнодушна; революционер Набатов - атеист. Но у всех их одинаково - живое, глубоко религиозное отношение к жизни, в душах всех одинаково живет Бог-Жизнь. И это объединяет всех столь различных людей в одну группу людей живых. Бог их совсем не нуждается, чтоб ему говорили: "Да, ты существуешь!" Для людей с таким жизнеотношением вопрос о существовании бога никогда не может стать основным вопросом и трагедией жизни: назван ли бог человеком или нет, - он все равно непрерывно живет в душе человека.
Совсем другое место занимает вопрос о боге в жизнеотношении дионисическом, - в религии орфиков, большинства представителей средневекового христианства, Гюисманса, Достоевского.
Род однодневный!
Что - кто-нибудь? И что - никто?
Лишь сновиденье тени - человек,
Но если луч падет от божества,
То светом ярким озаряет он
Людей, и сладостною станет жизнь...
Жизнь вокруг человека - мрак, "безгласие косности", разъединение, страдание. "Вечная гармония" познается человеком только в редкие мгновения экстаза. Прошел экстаз, ri живое ощущение гармонии погасло, и кругом снова мрак и страдание.
Спрашивается, может ли быть для такого человека все равно, что именно он переживает в эти редкие мгновения экстаза? Может ли он, как Фауст, сказать об них: "Чувство - все; а назовешь ли ты его богом или счастьем, безразлично". Как безразлично? Я пережил потрясающие "пять секунд" вечной гармонии. Если это было просто известное душевное состояние, вызванное, скажем, приближением эпилептического припадка, потрясающею художественною эмоцией или чаркою вина, - то что мне до этих пяти секунд, если днями, неделями и месяцами я чувствую вокруг только вечную дисгармонию и страдание? Жизни тут быть не может, может быть только тот суррогат жизни, тот недовершенный Дионис, имя которому - культ мгновения, в какой бы форме он ни выражался - в декадентски ли утонченном упоении красотою острых мигов, или в ординарнейшем, грубом пьянстве.
Совсем другое дело, если в эти пять секунд вечной гармонии мне действительно открывается божество, если смятенною своею душою я соприкасаюсь с реально существующею, таинственною и великою первоосновою бытия. Какая для меня тогда бесконечная радость, какое прочное, ничем не сокрушимое счастье! Пусть жизнь вокруг неумолчно кричит только своими ужасами, мраком и разъединением - пускай! Я знаю, я всею душою почувствовал - есть бог. В темной, хаотической жизни просветленному взору открылась вечная гармония. Грубая и тленная земная реальность теперь навсегда освещена для меня неугасающим, божественным светом.
Естественно и понятно, что для людей такого типа вопрос о существовании бога - самый коренной вопрос жизни. Кириллов Достоевского говорит: "Бог необходим, а потому должен быть. Но я знаю, что его нет и не может быть. Неужели ты не понимаешь, что человеку с такими двумя мыслями нельзя оставаться в живых?" Так стоит вопрос о боге и для самого Достоевского. Для него это центральнейший из всех вопросов жизни. И герои его, в противоположность героям Толстого, всего легче и естественнее делятся на группы по признаку, верят ли они в бога или нет. Верит человек - он живой; не верит - мертвый; колеблется и ищет - стоит между жизнью и смертью.
Очень в этом отношении характерны два типичнейших дионисических человека Достоевского - Кириллов и князь Мышкин. Оба они знают те пять секунд вечной гармонии, когда человек всей жизни говорит: "Да, это правда!" Но Кириллов в бога не верит. И он не в силах взять жизни, он стынет и живьем замерзает в ней, как дантовский грешник в ледяном кругу ада. Князь Мышкин чужд живой жизни не менее, чем Кириллов, - он стоит перед нею, "всему чужой и выкидыш". Но он верит в бога, - и человек преображен: ясный и светлый, радостно идет он через жизнь, и на всю эту темную, низменную жизнь лучится от него тихий, блаженный свет. И здесь не может быть никакого сомнения: все это - только оттого, что Мышкин верит в бога. Не будет у него веры - он стал бы Кирилловым; поверь Кириллов - он стал бы князем Мышкиным.
И в чем, помимо бога, возможно найти выход из тех противоречий, которые разрывают душу подобных людей? Что может дать санкцию одним их устремлениям и властно скрутить другие? К чьим иным ногам можно смиренно сложить ту страшную свободу, которой не в силах вместить человек, лишенный цельности? Один только есть выход, одно решение и избавление - бог. Только он способен осиять душу ощущением единства с людьми и миром, только он укажет, почему именно человек "должен быть" нравственным, и какая разница между зверскою, сладострастною шуткою и подвигом в пользу человечества. Здесь все начинается и все кончается богом. Возьмите Николая Ставрогина. Это - ходячий труп, все инстинкты в нем расползаются, как волокна в гнилом мясе, и возродить его, казалось бы, невозможно так же, как гнилое мясо сделать свежим. Но дайте ему веру в бога. Живая вода этой веры оросит разлагающуюся душу, и смердящий запах ее исчезает, и душа восстанет в жизнь - радостная и светлая. И Николай Ставрогин превратится в старца Зосиму.
Для всех таких людей обретение веры в бога есть поистине второе рождение. Именно людей дионисического склада имеет в виду Джемс, называя их в своем "Многообразии религиозного опыта", вслед за Ньюманом, "дважды рожденными". Они действительно рождаются дважды: один раз - для темной, страдальческой земной жизни, во второй раз - для блаженной жизни в боге. Отметим, кстати, что и самого Диониса легенда изображает нам рожденным дважды. Носившая его во чреве смертная женщина Семела взяла со своего возлюбленного Зевса слово, что он предстанет перед нею в своем подлинном, божеском виде. Небесный огонь бога опалил женщину, и она погибла. Зевс вынул из ее чрева недоношенного младенца, зашил в свое бедро, доносил в бедре и родил Диониса. Случайное ли это совпадение, глубочайший ли символ, но мы видим, что и сам Дионис рождается дважды: в первый раз, "выкидышем", от смертной женщины, во второй раз, цельным существом, - от бога.
В автобиографии своей Ницше пишет: "Бог, бессмертие души, избавление, потусторонний мир - все это понятия, которым я никогда не дарил ни внимания, ни времени, даже ребенком. Я знаю атеизм отнюдь не как результат, еще меньше как событие; он вытекает у меня из инстинкта".
Верить этому утверждению Ницше решительно невозможно. Уж из биографии его мы знаем, что в детстве он был глубоко религиозен; товарищи даже прозвали его "маленьким пастором". Но если бы мы даже не знали этого, сами произведения Ницше сказали бы нам, каким колоссальным "событием" была для Ницше потеря веры в бога. Стоит только вспомнить знаменитое место из "Веселой науки". Сумасшедший бегает с фонарем средь бела дня и кричит:
"Где бог? Я вам скажу, где: мы его убили, - вы и я! Мы все его убийцы! Но как могли мы это сделать? Как могли мы выпить море? Что мы делали, когда разрывали цепи, привязывавшие землю к ее солнцу? Куда она теперь движется? Куда движемся мы сами? - Прочь от всех солнц? Есть ли еще "верх" и "низ"? Не блуждаем ли мы как бы в бесконечном "ничто"? Не дышит ли на нас своим дыханием беспредельная пустота? Разве не холоднее стало? Разве ночь не надвигается ближе и ближе, все темнея? Не приходится разве в полдень зажигать фонарь? Разве вы ничего не слышите? Разве уже не шумят могильщики, хоронящие бога? Вы не чувствуете запаха разлагающегося божества? - и боги ведь разлагаются! Бог умер! Останется мертвым! И убили его мы! Убийцы из убийц, в чем найдем мы себе утешение? Самое святое и могущественное, что было доселе у мира, истекло кровью под нашим ножом! Кто смоет с нас эту кровь? Не чрезмерно ли велико для нас величие этого деяния? Не должны ли мы сами стать богами, чтобы только оказаться достойными его? Никогда еще не совершалось деяния более великого, - и всякий, рождающийся после нас, уже ради этого деяния принадлежит истории более возвышенной, чем вся история, бывшая д