У мечети останавливается крупный автобус с яркими надписями на бортах. «TransAsia Tours» — кричат красные буквы. Из автобуса вываливается толпа подданных ее величества королевы Английской. В толпе много рыжих. Бесцеремонные и наглые, они устремляются ко входу в мечеть, на ходу ослепляя верующих мусульман, идущих на утреннюю молитву, вспышками. Толпа проходит мимо нищего старика. На него нацелены десятки фотообъективов. «What a beautiful old man!» — это восклицание принадлежит юной рыжей подданной ее величества. Она плюхается на колени перед стариком и бесцеремонно фотографирует его в упор.
Старик в бешенстве вскакивает, подхватив свой ореховый посох. Он кричит: «Английские свиньи! Убирайтесь прочь, английские свиньи! Не мешайте мне разговаривать с Аллахом!» И колотит посохом по рыжей плоти, затянутой в джинсы.
Третий вариант будущего, если господин Луговой, окажется, был прав, такой.
Одно из московских кладбищ. Полшестого утра. Несмотря на такой ранний час, к бронзовому памятнику уже сошлось, может быть, с сотню поклонников его таланта и сторонников его идей. Они приезжают из очень отдаленных регионов России и других стран. Стоят, поблескивая очами в отдалении, либо, напротив, зажигают свечи и устанавливают их у памятника. Одна из рук памятника, ее кисть, блистает, ярко отполированная под лучами только что взошедшего солнца. Существует поверье, что если коснуться руки бронзового Лимонова, то это принесет коснувшемся удачу и личное счастье. Также прикосновение к его руке гарантирует женщинам беременность.
Власти долго боролись с поклонниками и сторонниками. Закрывали кладбище, окружали могилу колючей проволокой, запрещали к ней приближаться, но все эти меры не возымели действия. Место захоронения застреленного политика и поэта всегда завалено цветами. Поклониться ему и соискать удачи приходят ежедневно тысячи граждан.
СССР — наш Древний Рим
Сейчас я немного поною.
Нет, я неточен, я не буду ныть, я просто, как старый классик, как какой-нибудь Шатобриан в его «Mémoires d’outre-tombe», поностальгирую о старой жизни.
Тех людей, мужчин и женщин, с которыми я начинал жить (я родился в 1943-м, а в сознание пришел и стал разглядывать мир где-то около 1950-го), уже нет. Те, кто был взрослый, когда я их увидел, давно вымерли.
Мужики были невозможные мачо. Грубые, мощные, с выразительными кожаными лицами, как у злых святых в фильме Пазолини «Евангелие от Матфея». Последний инвалид, бывало, гаркнет снизу со своей тележки на подшипниках — и сивухой в лицо, как дракон опалит. Лица у мужиков были у всех как у постных зэков-насильников. Даже чиновники были лишены лоска, грубая ходячая материя, картошка какая-то тяжелая в штанах и пиджаке.
А в женщинах было всё бабье. Сейчас в женщинах столько бабьего нет. Сейчас либо мужское в женщине преобладает, либо девочкино, либо вообще бесполое. В те времена, после войны, каждая женщина была бабой.
Плакать умели. Сейчас разучились плакать, потому что настоящих чувств не испытывают. Плачут сейчас, как, видели, актрисы в сериалах плачут, а тогда бабы плакали от сердца, от сисек, от осиротевших интимных частей, если мужик помер.
И еще люди тогда пахли, то есть у них запах был. Санитарии в коммунальных жилищах было мало, и никчемная всё, жалкая. Зато люди властно и сильно пахли. Особенно пахли женщины, забивая запах духами, но всё же их естественный пробивался. Мужики пахли табаком, водкой либо коньяком в зависимости от социального статуса и достатка. Военные пахли сапожной ваксой и вдобавок чуть-чуть промасленным оружием.
Костюмы и пальто тогда покупали на всю жизнь. Брюки штопали или латали. Человек с заплатой на колене или локте не выглядел дико. Латали даже туфли и ботинки в верхней части. Я сам ходил с такими заклеенными. Дети донашивали за отцами. Мать выпарывала кант с отцовских эмгэбэшных брюк, и я их носил, те брюки. Кастрюли тоже латали, у нас были две таких, с припаянными нашлепками.
Всего было не вдоволь, зато вещи ценили. Игрушек у детей было ничтожно мало, зато старую куклу, измочаленную, поврежденную, дети прямо зацеловывали. Сейчас у моих детей много мешков с игрушками, и потому нет любимых.
Ели жадно. Ели плохо. Мы, помню, после войны питались фасолью с луком и постным маслом довольно долго. Через шестьдесят пять лет от того блюда помню его замечательный вкус. А вот хлеба было мало.
Хоронить умели. Везли, бывало, через весь город на открытой полуторке, чтоб всем было видно. Большой человек умер — много людей шло, маленький — семья ковыляла за гробом, но всё открыто, и люди труп видели и о своей смертной сущности не забывали. Сейчас смерть скрывают, а это зря. Похороны военных бывали просто огненными от кумача.
Сейчас по улицам российских городов ходят другие люди. Лиц-то таких, как после войны, — нет. Те были — честные и простые лица. Тогда лицами гордились, сейчас лицами прикрываются.
Молодые мужчины в этом году похожи на девушек, хорошо не все. А в девушках выдвинулось наружу то, что ранее было принято хоронить внутри. Многие женщины выглядят так, как будто, вскочив с постели, они забыли одеться.
У части прохожих чудаковатый вид. Раньше такие по сумасшедшим домам сидели. Сейчас себе невозмутимо шагают по улицам. Одежда стала неприлично яркой, от яркой одежды многие превратились в детей, думают, что они — дети.
Если бы два народа, послевоенный и сегодняшний, вывалили на одну улицу, послевоенные побили бы современных за один только несерьезный внешний вид. А девок и женщин заставили бы одеться.
Ну ясно, что в современных русских масса достоинств, однако два народа друг друга бы не поняли. Прадеды и правнуки.
Как-то быстро проходят поколения. Раньше все бабки и девки и даже девочки в платьях бегали. А сейчас разве что в церковь напялят и спрячут. Жалко, что платков на женщинах нет. Он придавал им милый, честный вид, трогательный такой. Я противник всяких псевдонародных опереточных сарафанов и кокошников, но простой платочек на бабе просто за сердце берет. Платки бы вернуть.
Мужественность мужикам возвращают обыкновенно войны. Тот, кто хоронил убитого товарища, приобретает строгую маску лица. Испытания нужны народам, чтобы они не обабились и не впали в детство.
Я так полагаю, что целых три народа за мой век сменились уже.
Послевоенные. Самые мне предпочтительные. Гордые, несмотря ни на каких Сталиных, высокомерные корявые мужчины-мачо, титаны, древнеримские герои. Ведь СССР был наш Древний Рим!
Поколение времен застоя. Уже порченое такое, ни Богу свечка, ни черту кочерга. Поколение кинокомедий-насмешек над собой и над послевоенными титанами Древнего Рима.
Ну и то, что в последние двадцать лет появилось. Они принимают себя за детей, соответствующе одеты и всё время хотят отдыхать.
А я кто? Ну я, как смертный Господь Бог, за ними наблюдающий.
Разговор с матерью
8 марта я разговаривал с матерью последний раз. Она сумела связно произнести только три коротких фразы. Последней была: «Где Богдан?» Я усиленно врал ей два месяца, что всё в порядке, Богдан в Москве, гуляет в парке с мамой… И вот, умирая, моя мать сообщила мне, что не верила мне всё это время. Как она узнала? У нее, видимо, была давно установлена сепаратная метафизическая связь с внуком. И она знала, что внук находится ещё с января в опасном индийском Гоа. Бегает голышом среди коров и наркоманов…
13 марта мне позвонили и сообщили, что сиделка нашла мать в постели мертвой. На следующее утро я был в Харькове. Соседи и сиделка уже приготовили мать к поездке в крематорий, к последнему земному путешествию. Они обмыли ее, повязали на голову платок. Второй платок поддерживал челюсть. Но челюсти всё равно не сомкнулись. Мать умерла одна, рано утром, а сиделка пришла чуть ли не в двенадцать.
Я закрыл дверь и остался с матерью один в комнате. Я сказал ей, мертвой, всё, что не мог сказать живой. Начал я с того, что посетовал на то, что она лежит в платке.
— Ты никогда не носила платков, ты ходила в шляпах и в беретах. Прости нас, но не можем же мы положить тебя в гроб в шляпе. Или в берете. Не можем, прости…
Потом я сказал ей, что в последние пару лет она сделалась злой и была несправедлива к соседям и подругам. Несправедливо обвиняла их в похищении мелких предметов быта: пробки от ванны, удлинителя, перчаток, еще какой-то мелкой дряни…
— Соседи твои, мать, простые, сердобольные тетки, очень сокрушались по поводу несправедливых твоих наветов, но они тебя уже простили…
Затем я перешел к нашим с ней отношениям.
— Ты, мать, наврала ведь журналистам, что никакой татуировки у тебя на руке не было, что будто бы я, твой сын, всё это придумал в книге «Подросток Савенко», где есть сцена, как я вывожу тебя с дымящейся рукой из ванной. «Мой сын — фантазер, — сказала ты, — он это всё придумал». Ты наврала: эта сцена и сегодня стоит передо мною во всем ее реализме: ты скривилась от ужасной боли, еще бы, облила руку соляной кислотой, и я, пятнадцатилетний пацан, не растерявшись, вывожу тебя из ванной и тащу в больницу. Конечно, ты, став женой офицера, стеснялась своей, видимо, бесшабашной юности. И этой татуировки — всего три буквы: «Р А Я», твое имя. Бог с ним, мать, дело прошлое, но чего ты стеснялась?
«Я не могу носить платья с коротким рукавом…» Могла остаться без руки. Хорошо, раствор кислоты был не самой страшной крепости…
— А еще вы с отцом никогда не верили в мой талант… Только в 1989 году, когда советские журналы стали печатать мои тексты, вы поверили, что ваш сын — значительный писатель…
Мать лежала куском зачерствелого хлеба под своими платками, маленькая, как садовый гном, и молчала, разумеется. Глаза ее были полузакрыты.
— А еще ты меня предала; помнишь, когда я семнадцатилетним убежал с Сабурки, ты привела ментов и санитаров к Толику Толмачеву… Я открыл глаза, а перед кроватью менты, и ты с ними! Ты сказала, что сейчас меня повезут на Сабурку, только для того, чтобы оформить документы на выписку. Я тебе поверил, а они бросили меня на буйное отделение и стали колоть инсулин, доводя курс лечения до комы!.. Я там натерпелся, мать, в свои семнадцать лет, видел такое, ч