Апостол, или Памяти Савла — страница 40 из 75

– Так уж и мало?

– Газийцы учат: злоба – что скорлупа. Под скорлупой – добрая суть. И всяк человек добр, надобно только скорлупу пробить. А мастер Джусем – добрый. И вовсе безо всякой скорлупы. Вот и все мои слова, адон.

– А ну, расскажи мне про учение братьев-газийцев. Что тебя-то, безголового, в том учении увлекло?

– Так простота же увлекла, адон! – встрепенулся Руфим. – Понятно же все, адон!

– В чем простота? Обрядов нет? Повелений немного?

– И обрядов нет никаких, адон, и повелений семь всего. А главное-то – понятно, что ты есть, и что есть Предвечный. Где ты, и где он. У кохенов-то как все мудро. Суть божественных положений вовсе теряется, адон капитан!

– Как это так – теряется?

– А за толкованиями теряется!

– А в чем разница между тем, что кохены говорят, и тем, чему братья-газийцы учат?

– Да вы рассудите же, адон! – жарко сказал Руфим. – Ведь сколь многомудро Пятикнижие! В Декалоге еще человек разобраться может, прост Декалог. Но вот Второзаконие-то уже по разуму одним лишь кохенам. А еще по Пятикнижию выходит, что Предвечный непостижим! Вовсе непостижим! И в гневе своем непостижим, и в добром своем. Некогда дал скрижали Предвечный, но после-то сколько писано! Людьми же после писано!.. Сколь ни мудры – а люди!

– А ну, попей еще. Не горячись, попей.

Руфим послушно наклонился к бадье, черпнул ладонями, не столько выпил, сколько на лицо наплескал.

– А у братьев-газийцев разумно все и просто, – он икнул. – У братьев-газийцев так: сколько тебе Предвечный дорог, столько и ты Предвечному мил. И толкования путаные ни к чему. Предвечного любишь – свое тепло ему шлешь. Он то тепло получает и тебе в ответ шлет. Сильнее любишь – больше тепла отдаешь Предвечному. И он это принимает и стократ тебе возвращает. Предвечный человеческим теплом сущ. А кто отверг Предвечного или не шлет ему тепла молитвой и чистой приверженностью – к тому Предвечный равнодушен. И ушел, стало быть, тот человек из-под руки Предвечного, и не будет ему здоровья и радости, и жизни не будет.

– Хороши твои братья-газийцы, – усмехнулся Севела. – Того гляди, у них с Предвечным до торга дойдет. Я вот столько-то тепла Предвечному пошлю, а он мне пусть вот столько-то вернет.

– Ошибка, адон! С Предвечным не выгадывают! – зачастил Руфим. – И еще братья-газийцы верно учат, что человек должен прямо с Предвечным сноситься, но не через кохенов!

– А мастеру Джусему ты рассказывал про учение газийцев?

– А то как же. Он выслушал. Он всех выслушивает.

– И что ответил мастер?

Руфим шмыгнул носом.

– Он меня по щеке погладил. И говорит: а ты представь, что Предвечный тебе и без твоего тепла все свое тепло отдаст. Представь, говорит, дурачина, что Предвечный не сила даже, а одна только доброта. И та доброта сильнее любой силы. Можешь, говорит, такое представить, дурачина ты бродячая? Так он мне ответил.

Севела покосился на мозгляка и с усмешкой спросил:

– А можешь ты такое представить?

– Он сам добрый, и Предвечный у него добр, – выговорил Руфим. – Не могу я такого представить. Я вам так скажу, адон: какой человек сам есть, таким он и Предвечного видит.

– Значит, каков сам человек – таков и его Предвечный. Так?

– А вот то – богодерзкость, адон, – еле слышно сказал мозгляк. – Это что ж получается: сколь людей есть на свете, столько и ликов у Предвечного?

– А вот так и получается, друг мой Руфим, – насмешливо сказал Севела. – Но у мастера твоего получается, что Предвечный добр бесконечно. Пусть ты грязь и смрад, пусть ты гадостен, пусть богодерзок. А Предвечный все же добр. Но ты мне вот что скажи. К чему мастеру Джусему братья-галилеяне? Одна лишь дружба у него с Амуни? Или же он галилеянам содействует в вероучении?

Руфим жалко сморщился.

– Не будет мастеру добра от дружбы с галилеянами.

– Вот как? Почему ты так говоришь?

Руфим замялся.

– Говори. Не то корпусной вернется.

– Мастер в покое жил прежде, – поспешно сказал Руфим. – Посуду делал хорошую, до Десятиградия его посуда славится. Мастер в Тир продавал свою посуду и в Дамаск. Тонкая работа.

– А что же теперь он перестал делать посуду?

– Не в том беда. Мастер учен. Ему отец его много списков оставил. Мастер на иеваним читает, на лацийском. Прежде он как жил? До полудня в гончарне, а после домой идет и читает. И сам пишет… Покойно было.

– А что прежде писал мастер?

– Как мне знать? Я спросил как-то, он ответил: комментарии, мол. Имена еще сказал, я тех имен не запомнил. Слово только запомнил, «комментарии». Он еще сказал: старые письмена-де мертвы и людям безразличны. Но комментариями, говорит, их можно оживить.

– Отчего ж он теперь перестал писать?

– Не перестал. Но теперь одни письма пишет. Много писем. Что ни день, то письмо. И ему шлют. Боюсь я тех писем, что ему шлют.

– Ты читал их?

– Как можно? Да и не прочесть. Я по-арамейски лишь могу… Ему на иеваним пишут.

– Почему боишься этих писем?

– Я потому их, адон, боюсь, что спокойная наша жизнь из-за них закончилась! И сам мастер изменился из-за этих писем, а теперь вот еще и в крепость нас посадили.

– Как приходят письма?

– Три человека привозят. В очередь привозят. Письмо оставляют, ночуют, наутро ответ берут и уезжают.

– А покой, стало быть, кончился?

Руфим стал грызть ноготь на большом пальце.

– Кончился покой в доме мастера, – горестно сказал он. – Как письма те пошли, так мастер заволновался. То мрачен, то смеется.

– Над чем?

– От радости смеется, адон капитан, – сказал Руфим нерадостно. – Спокойствие мой мастер потерял.

– Зелоты в доме бывали?

– Нет! Нет, адон! – Руфим всплеснул руками. – Пинхоры во все времена зелотов сторонились, это твердо знаю! О зелотах мастер говорил плохо. Говорил так: безмозглые убийцы. И еще много плохого про них говорил. Что дом Израиля разоряют, истребляют народ. Он бы зелота на порог не пустил.

– А чему же радуется мастер?

– Да как же мне его понять, адон? – беспомощно сказал мозгляк. – Вы же видите, адон, кто я есть, и кто он. И потом, место-то мое в доме какое? Не того я сословия, чтобы самого мастера Джусема спрашивать.

– Так ведь и мастер твой невысокого сословия, – пренебрежительно сказал Севела. – Не кожевенник, верно. Не водонос… Но гончар – невысокое сословие.

– А вот не скажите! – с обидой возразил парень. – Верно, по цеховому реестру Пинхоры гончары. Но фамилия их состоятельная. Мастер гончарное дело для одного удовольствия содержит. Он в этом деле художником слывет. Работает только на заказ, не партиями, штучно. Он рисует много.

– Рисует? – удивился Севела. – И что же он рисует?

– Орнаменты из растений, узоры рисует. Потом на посуду переносит. Его покойная жена научила.

– Хорошо, Руфим, – Севела встал. – Корпусной тебя больше не тронет. Теперь не врешь, не крутишь. На той неделе выпустят тебя.

– Отчего ж только на той неделе, адон? – жалобно спросил Руфим.

– Я хочу тебя еще порасспросить. Потому побудешь в крепости пока. После выпустят. Ты вот еще что мне скажи. Законный он человек? Говорил ли дурное о романцах когда-нибудь? О Высоком Синедрионе дурное говорил?

Мозгляк еле заметно усмехнулся. Потом тихо сказал:

– Законнее его нет никого. Противоуказного ничего не делал. Людей своих на общественные работы посылал всякий раз, как Синедрион постановит. Я от дома Пинхоров на рытье канав трижды ходил, по месяцу. Законный человек.

– А чего ты усмехнулся? – спросил Севела. – О чем подумал, а?

– Мастер никогда романцев не порицал, – с мелким смешком сказал Руфим. – Но я так думаю, что для него все – как дети. Что романцы, что первосвященниковы люди, что горожане или деревенские – ему все едино. Он среди людей живет… А как будто в пустыне живет. И отец его такой же был, мне мой отец рассказывал. Он сам по себе, мой мастер. Он и Книгу перечитывает без почтения. Очень любит в Книге находить… Как сказать?.. Ну как сказать, адон? Когда в Бытии одно, а в Числах, скажем, уже совсем другое?

– Противоречия?

– Ага! То самое слово. Так и говорит: вот, мол, опять противоречие. Он про Провинцию так говорил: здесь разум спит. И вот еще я что вспомнил. Вы, адон, спросили, чему мастер радуется. Он однажды письмо получил, прочел и потом три дня веселый был. Я спрашиваю: что, мол, мастер, известие доброе получили? Он ответил: люди, говорит, появились, Руфим, новые люди. Ну как такое понять?

– Хорошо, – сказал Севела и толкнул дверь. – Тебя покормят сейчас, я прикажу. Эй, там, кто-нибудь…

…ввели, то Севела подумал: странный гончар. Выглядит, как чиновник или ритор, а на гончара не похож.

Руки у арестованного были маленькие, чистые, не огрубевшие от воды и глины. И ничего от мастерового – ухоженная бородка, галабея из тонкой ткани, белый кефи и изящный витой браслет на левом запястье. Лицо арестованного сохраняло покой и готовность к невзгодам. Большие, карие, близко посаженые глаза, крючковатый нос, высокий морщинистый лоб и тонкий шрам на верхней губе. И ночь в крепости этого человека не напугала.

– Я капитан Внутренней службы Севела Малук, – сказал Севела. – Вы арестованы по указу принсепса, божественного Тиберия. Указ гласит, что все вероучители, противоречащие Синедриону и уклоняющиеся от регистрации, подлежат преследованию и аресту. Указ «О сектах и сборищах» месяца ниссана, семьсот пятьдесят третьего года от основания Рима.

Арестованный вежливо наклонил голову.

– Во всем следую воле адона капитана, – сказал он.

– Иди, – сказал Севела конвойному. – И пришли сюда стенографа. Почему до сих пор нет стенографа?

– Сей миг будет, адон капитан, – сказал конвойный. – Видел его в писарской.

Мимо конвойного в дверь поспешно протиснулся стенограф.

– Живее! – недовольно сказал Севела. – Ты должен приходить раньше меня.

– Прошу простить, адон капитан, – торопливо сказал смуглый писарь в темной, выпачканной воском тунике.