Апозиопезис — страница 17 из 55

.

Еврей недовольно прищелкнул языком и бросил связку рыб на столешницу своей будки.

— И шо я со всего этого буду иметь?

— Мою вечную благодарность, и тогда можешь считать меня своим приятелем, пан Мориц.

— А оно мне будет выгодным? Дружбой с паном я детей не накормлю, — с жалостью в голосе простонал Хундсфельд. — Жить же с чего-то надо, как-нибудь связывать концы с концами… Так пан говорит, шо дело политическое?.. Тут Цитаделью попахивает. Ежели я в подвал попаду, дети с голоду помрут. Ай вэй!

— Как-нибудь рассчитаемся, убытка на мне пан не поимеет.

— Та не хочу я делать состояние на беде другого человека, — открещивался еврей. — Но пускай мне пан пообещает, если дело таки лопнет, шоб кто-то позаботился про моих детей. А я вам помогу задаром, а шо! И пускай никто не говорит, шо жид за копейку удавится. У нас тоже имеется честь, и слова дружбы мы на ветер не бросаем. Пошли, пан, а то мы тут на виду торчим, а кажется мне, шо фараоны сегодня забегали.

И правда, в толпе появились синие мундиры варшавских полицейских. Так что мужчины прошли на тылы лавки, в тесный разрыв между прижавшимися один к другому ларьками. Здесь стояли бочки с засоленной морской рыбой и ящики с рыбьими внутренностями и головами. Вонь стояла ужасная, несмотря на ветреную и прохладную погоду. Алоизия посадили на бочке, а Мориц вытащил из кармана веревочку и начал обмерять ею негра. При измерении плеч веревочка оказалась даже короткой, торговец изумленно свистнул.

— Вообще-то я хотел устроить пану лапсердак, так таких крупных жидов и не имеется. — Он грустно покачал головой. — Через полчаса мои кузены приедут по пустые бочки, так шо будет возможность вывезти пана с базара.

— Но как? Разве я не буду слишком бросаться в глаза на еврейской телеге?

Не говоря ни слова, Мориц поднял крышку одной из бочек. Алоизий осторожно заглянул вовнутрь. А внутри было мокро и скользко, но прежде всего — темно. Воняло селедкой, пускай даже и не слишком сильно, но не это было самым паршивым, дело в том, что джинны болезненно не выносят замкнутых и тесных пространств.

— Ой нет, уж лучше сидеть в лампе, — скорчил рожу Алоизий.

Но тут в базарный гомон врезалась пронзительная трель полицейского свистка. Раздались крики, кто-то убегал от полицейских, а может это полиция устраивала на кого-то облаву. Конечно, джинн вновь мог превратиться в дым, только имелась серьезная опасность того, что на порывистом ветру он попросту развеется.

— Ладно, может как-то и выдержу, — простонал он и вскочил в бочку.

Хундсфельд наложил крышку и подбил ее кулаком.

Варшава, 13 (25) ноября 1871 г., 8:30 утра

В повозке имелось одно размещенное в железной двери небольшое окошко, и, хотя через него, при всем желании невозможно было протиснуть даже руку, на него дополнительно навесили решетку. Данил выглядывал из окошка с нарастающим ужасом. У него было странное, беспокоящее предчувствие, что это в последний раз глядит он на небо, что в последний раз дышит свежим воздухом. Страх нарастал по мере того, как повозка прокатила по Новому Швяту. То есть, его не везли ни в следственный арест на Павей, ни в тюрьму в ратуше. Выходит, целью была Цитадель.

Мурашки пробежали по спине инженера. Мрачная твердыня вздымалась на север от города, притаившись над берегом Вислы, и целясь в Варшаву стволами полутысячи пушек. Цитадель была крупнейшим в Царстве Польском военным гарнизоном, и, одновременно, исполняла роль пугала для непокорных поляков. На ее стенах часто вырастали виселицы, а в земле, на окружающей ее эспланаде[40] находились тысячи безымянных могил с телами забитых, умерших под пытками и казненных людей.

Колеса повозки застучали на брусчатке улицы Фрета, а через мгновение — Закрочимского шоссе. Каменные дома Старого Мяста остались позади, Данил глядел на них со слезами на глазах. Хоть он и считал себя невиновным, это вовсе не гарантировало, что он быстро выйдет из Цитадели, более того — что он вообще когда-либо оттуда выйдет. За ее стенами бесследно исчезали бесчисленные толпы невинных людей. Впервые за много лет инженер благоговейно перекрестился, он даже был готов прочитать молитву, только вот ее слов он совершенно не помнил.

Скрежет открываемых Александрийских Ворот прозвучал, словно удар бичом. Повозка вкатилась во внутренний двор крепости. Данил изнутри увидел массивные ворота и крутящихся рядом с ними охранников. Затем они переехали через Гвардейский плац, со стоящим по его центру массивным обелиском, построенным за деньги поляков в честь царя Николая в счет извинений за ноябрьское восстание. Проехали они мимо громадного здания казарм, затем заехали между кузниц и конюшен. Открылись очередные ворота, и повозка остановилась на внутреннем дворе Десятого Павильона — покрытого исключительно нехорошей славой следственного ареста для политических заключенных.

Данил, проявляя достоинство, вышел сам. Его провели в канцелярию в здании военного караула, где за стойкой сидел чиновничий аппарат с царским орлом на жестяном лбу. Он увлеченно черкал ручкой со стальным пером в огромной книге и совершенно не обращал внимания на прибывшего. Два жандарма умело обыскало заключенного, у него отобрали ремень и шнурки. Не успел он оглянуться, как вооруженные охранники уже вели его по коридору с массивными дверями камер. Наконец одна из них была с грохотом и металлическим скрежетом открыта, и Данил очутился внутри.

В камере гадко воняло сырыми соломенными матрасами, чем-то горелым и ароматизированным табаком, к тому же тянуло холодом от неплотно зарешеченного окна. Сквозь грязное стекло еле просачивался дневной свет, тем не менее, на полу посреди камеры горела свечка. Сделанная из неочищенного жира, она немилосердно коптила, так что основным ее заданием, похоже, было мучить заключенных смрадом. В помещении находилась пара нар; на одних сидел обитатель и спокойно присматривался к Довнару. Инженер кивнул собрату по несчастью и протянул ему руку.

— Данил Довнар.

— Бурхан Бей, — ответил мужчина, вынув изо рта трубку с длинным чубуком.

Именно она отвечала за запах приличного табака в камере. Пожимая руку турку, инженер внимательно осмотрел того. На вид Бурхан Бей мог казаться его ровесником, конституция тела его была не слишком выдающаяся, зато смуглое, худощавое лицо украшали импозантные черные усища. Одежда на турке была европейской, если только не считать красной фески с кисточкой на голове.

— Вас подозревают в убийстве австрийского посла? — очень мирно начал беседу Данил, пользуясь единственным известным ему иностранным языком, за исключением, понятное дело, русского.

— И в шпионаже в пользу зарубежной державы, — свободно ответил турок по-немецки, подняв предупредительно палец. — При этом так и не было сказано, в пользу которой. Лично я подозреваю, что речь может идти про Бразильскую Империю[41] потому что в течение года я был там торговым атташе.

Данил уселся на свободных нарах и задрожал от холода. В углу камеры имелась встроенная печка, но огня в ней не было. За окном гулял ветер, посвистывая в дырявых фрамугах. Уж лучше бы был темный подвал — пускай темновато, зато не так дует.

— Вас допрашивали? — спросил Данил задумавшегося турка.

— Вчера и сегодня, — тяжко вздохнул тот. — Бить они меня не имеют права, поскольку в Варшаве я тоже являюсь торговым атташе, то есть, дипломатом. Пусть низким по рангу, но дипломатом, к тому же — дворянином. Так что меня, похоже, держат на всякий случай, и при оказии пытаются взять холодом, — указал он на окно. — Если бы у меня хоть что-то было на совести, я наверняка бы уже признался.

— А здесь хоть кормят? Еда нормальная?

Турок в ответ только хмыкнул.

— Что, и нельзя рассчитывать на стаканчик чего-нибудь покрепче? — продолжал свое Довнар.

— Вообще-то я и не спрашивал, но на вашем месте особых надежд бы не полагал.

Долгое время они сидели молча, гладя то в окно, то один на другого. Тишина, к удивлению Данила, неудобной не была, в компании Бурхан Бея молчалось очень даже приятно. Турок пыхал трубкой, забивая ее дымом неприятные запахи. В конце концов, он не выдержал и спросил:

— Прошу меня простить за несколько настырный и интимный вопрос, но не являетесь ли вы личностью, сшитой из тел нескольких покойников? Так называемым трупоходом?

— Гадкое название, — скривился Данил. — Точно так же, как и трупак; лично я предпочитаю называть такого рода личностей более научно. Существами имени доктора Франкенштейна. И нет, я не один из них.

— Прошу прощения, у нас, в Османской Империи, их существование запрещено. Мы считаем, что их неестественная жизнь оскорбляет божественные законы.

— А вот рабство божественным законам как-то не противоречит, так? — буркнул Довнар, намекая на все еще царящие в Турции архаичные обычаи.

Бурхан Бей совсем даже не обиделся; он широко усмехнулся.

— В Бразильской Империи я как раз и занимался оборотом живым товаром, — откровенно признался он. — Я делаю все необходимое, ради добра Отчизны, таким образом, чтобы принести ей максимальную выгоду. В России, к примеру, ради этого продают апельсины и музыкальные инструменты.

— Инструменты? И какие же, если можно узнать? — оживился Данил. В каком-то проблеске ума, он ассоциировал инструменты с базовыми стигматами разыскиваемого убийцы: мрак, тишина и музыка. В один миг турок показался ему подозрительным.

— В основном, это традиционные струнные инструменты, багламы, ребабы и кануны, но и полные комплекты янычарских оркестров[42], включая сюда же горны, литавры и тарабаны. А вы интересуетесь их закупками?

— Закупками? Кто-то же покупает их у вас? Все эти турецкие цитры и гитары? Сколько всего этого вы уже продали в Варшаве?

— Коммерческая тайна, — ответил на это Бурхан Бей. — Могу лишь сообщить, что мандолины расходятся в Варшаве словно свежие булочки.