Аппендикс — страница 100 из 140

– Как же мы завидовали тебе, что твой аппендикс забрали в музей!

– Кто знает, что с ним случилось?

– Когда-нибудь, может, найдется в чьем-нибудь подвале среди гипсовых ног и рук вождей, засиженных мухами портретов, – и мы посмеялись над прошлым.

Теперь передо мной была в самом деле почти сестра, и я могла предложить ей по-домашнему:

– Хочешь надеть что-нибудь из моего?

Ну никак я не могла отказаться от идеи, что в человеке все должно быть на уровне. Оля, однако, не хотела играть в Золушку или Элизу Дулиттл. Вместо этого она предложила:

– Тебе бы полежать, раз живот, давай я чайку заварю, а ты пока почитаешь вслух.

Наугад я раскрыла томик:

                       Ни в какой

                       части

                       земли

                       не могу обитать

                       В каждом

                       новом

                       климате

                       чахну

                       оттого

                       что однажды

                       к нему уже был

                       приучен, —

перевела я кое-как.

И от него отрываюсь всегда

чужеземцем

Рождаясь

вернувшимся из эпох слишком

прожитых

насладиться только

минутой жизни

первоначальной

Невинную

я ищу страну[107]

– Здорово! Только вроде чего-то не хватает. Рифмы? – не зная того, она присоединилась к одной вялой полемике. Где-то рифма агонизировала, где-то ее время от времени возрождали. Как будто в писании стихов еще был смысл.

– «Невинную я ищу страну… Отрываюсь всегда чужеземцем», – повторила она, поднявшись ко мне, села на кровать и хлопнула себя по коленке: да, так и есть, отношения засоряются несовпадениями между человеком и представлениями о нем.

Книга осталась распахнутой, и я тоже распахнула рот, не будучи готовой услышать подобные комментарии от своей жилицы, хотя и сама не раз испытала ощущение уменьшения свободы в ходе пути.

– Замечала, как со временем становится все душнее соглашаться с представлением кого-то другого о нас?

Следуя ее рассуждениям, получалось, что постепенно мы прирастаем к любому месту и оно начинает обременять нас своей памятью, своим хрестоматийным прошлым. Обогащает, оскверняет и в конце концов обедняет. Это уже больше не мы, а зашлакованный фильтр. Иногда даже до знакомства появляются какие-то представления, а чаще – предрассудки, бродят и ползают по извилинам готовые истины. Так или иначе, мы теряем свой первоначальный взгляд дикаря, а место тем временем ускользает от нас. Пока мы измеряем его периметр, чтобы приспособиться к координатам выживания, оно незаметно меняет свою форму. Несмотря на путеводители, первые впечатления ярче и точнее. Места и люди, которых мы воспринимаем (и создаем) при первом знакомстве и при последующем, – две разные вещи. Состав у них может быть одинаковый, но меняется величина угла наблюдения и связей. Тут совершаются как бы две разные химические реакции, где одна – результат нагревания, другая – охлаждения. В принципе, лед чище воды, вот мы и остаемся с брусками замороженных вещей, тогда как их структура в реальности свободнее, зараженней.

А можно было посмотреть и по-другому: дети-маугли способны ориентироваться на местности, не имея представления о географии, они видят в темноте и слышат за километр, но по мере освоения цивилизации эти умения исчезают, и они присваивают себе общепринятую усредненность.

– Вот и ты меня обременяешь своим представлением обо мне, и мне уже из него к тебе не выбраться, – голос Оли вот уже несколько минут накладывался на далекий праздничный двузвон. – Как я могу доказать тебе, что я не такая? Сама необходимость что-то доказывать сбивает меня.

«Да нет, – мне просто казалось неудобным так с тобой ходить. Не хотелось привлекать внимание», – тайно застыдилась я.

– Ты рассуждаешь, как будто бы совершается чистый эксперимент, – прикрыла я свою мысль другой. – Как будто лучше меня не знаешь, что невозможно без контаминации, что мы вступаем в соединения. Уж не знаю, что это с точки зрения химического состава, я в этом ни бум-бум, но теперь мы как будто перемешались и, наверное, возникло что-то вроде новой молекулы?

Оля равнодушно пропустила мои слова и, прислушавшись, установила, что звон доносился со стороны Святой Екатерины:

– По воскресеньям туда ходят брюхатые бабы за благословением, а сегодня ведь еще и ее праздник. Хорошая была девушка. Ох упрямая!

За свои римские годы Оля так понатаскалась по церквям, что выучила все мессы чуть ли не наизусть, помнила все праздники, а про святых говорила так, словно они были ее приятелями.

– Ты куда? – поинтересовалась я, увидев, что она складывает свой скарб в мешки. – Обиделась, что ли?

– Да что ты, с чего? Просто пора, я так привыкла, – и она пообещала сегодня-завтра все унести. Напуганный колоколами, обрадованный ее обещаниями оппортунист во мне примолк. Мы выбрались на улицу.

Был воскресный день, катили семейные велосипедные процессии, машин почти не было, хотелось поскорей куда-нибудь в парк, к деревьям, обнять их хоть ненадолго, ан нет, я опять тащилась в ненавистную Мальяну. Удравший от Чиччо Диего писал мне по электронке, что ему срочно нужны ключи, которые Вал в суете бросил в мою сумку, а он, видите ли, забыл дома что-то важное и ждет меня уже там. Мобильника у него из-за Вала же нет, так что ползи-ка ты, тетенька, сюда.

Оля, которой сам бог велел работать в такой наживной день, не могла до сих пор поверить в нашу встречу и решила меня проводить.

– Только на секунду, – попросила она заглянуть в одну церковь по дороге.

На паперти сидела незнакомая нищая. Поздоровавшись с Олей, она не стала клянчить и посмотрела на меня уважительно. Готовились к службе. В алтаре стояли белые лилии, и чудотворная икона, которая появлялась только раз в неделю вместо картины на много лет застрявшего в Риме Рубенса, мягко озаряла пространство.

«Смейтесь, братья мои, веселитесь, пока можно, но не грешите, будьте добры, если сможете!» – послышался знакомый голос доброго Пиппо[108].

Когда-то, лет триста тому назад, превозмогая врожденную брезгливость, он служил в больнице Неисцелимых Святого Джакомо. Подметал, разносил еду, прислушивался к новым идеям веры, добродушно терпел насмешки. По улицам римских фавел бродили стаи сирот. Количество организованных воров и попрошаек состязалось с возносящимися над городом куполами. И церковь, и народ собирались с силами. Совсем недавно прошло страшное разорение Рима ландскнехтами. Из-за тысяч неубранных трупов и глупости наемников, искавших клады в клоаках, началась чума, и город все еще пугал пустотой и дикостью. Пиппо собирал выживших мальчишек вокруг себя. Не для занудства и начетничества, он и сам не терпел скуку бессмысленного ученья, а чтобы вместе петь молитвы и радоваться. У него был отличный слух, прекрасное чувство юмора и самоирония, ноль благостности и страдальчества. Мистик, поэт и шут, он обучал их молитвам и разделял с ними дурачества.

У Филиппа, у доброго Пиппо было огромное сердце, это было подтверждено после его смерти научно. Расширилось оно внезапно, в день праздника Пятидесятницы, когда он, как и почти каждый день, молился в катакомбах святого Себастьяна. Два сломанных ребра кое-как срослись, но сердечный грохот и трепет всегда возвращался во время молитвы, и слева у него осталась довольно большая опухоль, которую он прикрывал широкими одеждами. От него шел жар, и ему никогда не бывало холодно. Это был дар Божий. Сердце, воспаленное Богом. Говорили, что порой сила молитвы приподнимала его тучное тело над землей, но он не любил, когда об этом судачили. Ускользая от канона, он раздавал затрещины и щипки обожающей его пастве, прыгал и пускался в пляс, принимал высокопоставленных гостей в рубахе до пят и кандибобере, являлся гладко выбритым, но лишь на одну щеку.

Богатым и чванным он предлагал свои средства от спеси: лисьи хвосты. Вышагивать хвостатыми в праздничном богатом костюме по улицам как ни в чем не бывало. Одной злостной сплетнице велел собрать все перья ощипанной несколько дней назад курицы, так же развеянные ветром, как ее дурные слова. Дети и взрослые пели молитвы, которые обычно только произносились. Птицы спешили разбудить Пиппо, а собачка Каприз бегала за ним по пятам. Неугомонный, шумный, впадавший в экстаз, остряк и насмешник, добряк и аскет, стольких людей выведший из себя, стольким изменивший жизнь, он был похоронен в драгоценной капелле-шкатулке этой церкви. Недалеко, в ценнейших раках покоились и честные главы изувеченных мучеников Нерея и Ахиллея, пострадавших за веру вместе с римской матроной Домитиллой. История их была немного путаной, и сегодняшняя церковь не была уверена в подлинности их деяний. Во времена доброго Пиппо, времена возрождения старой веры, их останки неожиданно нашли в катакомбах, вспомнили забытое за века почитание мучеников и перезахоронили кости по разным церквям.

С пальмовыми ветвями, в багряной и голубой накидках, красивые, они стояли в абсиде по бокам царственной пышнотелой дамы. «Святые эти, вокруг которых мы собрались, ненавидели мир и топтали его своими ногами в те времена, когда благополучие, богатство и здоровье манили своей прелестью», – эхо клокочущего восклицания Григория Великого смерчами вертелось по-над мраморными нефами. В шестом веке, когда он произносил эти слова, прелестей стало куда меньше, чем в первом и даже в третьем, но в сверяющемся с часами семнадцатом, когда здесь пел молитвы Пиппо, они вылезали из любого угла. Люди порой все еще жались друг к другу, чтобы совместным телом пробиться к выживанию, но чем дальше, тем реже свершались чудеса святыми людьми. «Чем меньше страха – тем меньше чудес, – сетовала Оля. – Гораздо чаще их совершает теперь медицина. Тут не то что чудо совершить, тут соломинку трудно протянуть утопающему», – ее голос разбегался по каменному пространству.