вот он успокаивает плачущую мать, обнимает ее у секретера, который потом свалится, когда я сяду покачаться на створку нижнего шкафа, а стоящий наверху плющ, листья которого распространяют глубокий зеленый свет, исчезнет вместе с отцом, как уже ненужная дань плохому вкусу. Первый раз я вижу мать в слезах. Из неслаженно бющих крыльями, разлетающихся по квартире, наталкивающихся друг на друга слогов я догадаюсь, что и у нее, как ни странно был отец, и что вот она случайно узнала о его смерти и, главное, о том, что уже ничего-ничего нельзя поправить. Горе-злосчастье, сложенное в железный ларец. Однажды через много зим, уже почти взрослой, я поскользнусь на нем, когда лимонкой оно выкатится из зарослей Михайловского сада. Прогуливаясь вместе со мной, бывшая подруга матери припомнит, как мой дед, только что выйдя из тюрьмы, бросился на поиски родных. «Так значит, он жив, а не был расстрелян или не погиб на войне?» И эпизод, который вместе со скрежещущей птицей цвета нефти был только сном, вдруг окажется точкой в календаре. «Жив? Уже, конечно, нет, но был тогда». И календарная точка свяжется с датой смерти и с осознанием того, что враг народа, пусть даже отчасти прощенный, не пригоден народу, который сам ни в чем не согрешил и возводит свои поселки и города из миллиарда песчинок.
Враг народа, пусть даже и бывший, в конце концов может довольствоваться в своем одиночестве тем, что он противопоставил себя народу, но те, кто не позволил себе капризов или кому просто повезло, должны ради остального человечества нести на себе тяжесть своего везения или, наоборот, – горя, своего соломенного вдовства или надежды на бесконечную жизнь.
В тот момент, когда преподавательница английского, тогда еще не старая Бабуся, с семилетней дочерью и пятым пунктом в документах оказалась среди счастливчиков, бегущих в панике из Калинковичей, через пару дней уже зянятых немцами, кардинально выполовшими местность от пятого пункта, ее сосланный муж на другом конце страны не подозревал, что им суждено увидеться лишь через четырнадцать лет и что это будет слишком поздно. Взять, например, Музей железнодорожного транспорта: сколько милых, звучащих деталей! Да вот только передвигаться по делам лучше в современном поезде.
Немало военных и послевоенных детей должны были придумывать себе отцов и дедов. Образы мужества иногда не соответствовали другим – жалким, потрепанным, ни к чему оказавшимся живыми. Вот и некий «анархик-мистик, русский, бывший дворянин, служащий, инструктор по фотографии», всю жизнь искавший Атлантиду, погрузился в глубокие воды еще на четырнадцать лет, чтобы потом всплыть лишь справкой о смерти, выданной в адресном столе.
– А череп-то – в узилке, – сказала Жанка за обедом на следующий день после похорон тети Риммы. Ни у кого из нас не было аппетита, и все мы вперились в нее глазами.
Вообще-то эта тетя Римма стала для нас существовать именно в тот день, когда мы узнали о ее смерти. В то утро, как всегда на уроках, мы поглядывали через низкое оконце двухэтажного деревянного дома вслед расширяющемуся куда-то полю. От высоченной летом травы уже ничего не осталось. Мимо забора ходили худосочные коровы и привязанные за одну веревку малолетки из детдома. Иногда мы переключались на учительницу. Она носила розовые длинные трико с начесом. Под столом (а он стоял на небольшом возвышении) было видно. Но на природоведении она коснулась как раз невидимого.
– Шкелет человека, – рассказала учительница, – состоит из двухсот частей.
– Повтори, – выбрала она меня.
– Скелет человека состоит…
– Не скелет, а шкелет, – поправила она.
Сегодня у меня было пасмурное настроение, и я решила попрепираться. К счастью, стукнула дверь в сенях, и холод перескочил через порог, царапнул за щиколотки. Еще ни разу не случалось, чтобы кто-то входил к нам во время занятий, и мы все смотрели в сторону дверей.
Наконец в щель просунулась часть головы и рука, которая поманила в прихожую. Когда учительница вернулась в класс, вид у нее был сияющий.
– Дети, встаньте, – сказала она торжественно. – Ночью умерла тетя Римма. Мы пойдем с ней проститься.
Шустро разобрав наши пальтишки и сапоги, окружавшие печку, в молчании мы стройно прошли через всю территорию и вышли за ворота. До этого официально мы оказывались за ними лишь дважды. В первый раз весной, когда нас сводили в кино и мы видели, как парни с девками лущат семечки и катаются на качелях-лодках, а потом теплым летом, когда в белых рубахах с начищенными пряжками мы шли, чтобы возложить цветы к Могиле неизвестного солдата.
Выход за территорию всегда был событием, но на этот раз идти пришлось недолго. У обшарпанной пятиэтажки стоял старый грузовик, в котором обычно возили дрова и картошку, и горстка народу. Двое женщин изо всех сил держали вырывающуюся девочку с распущенными длинными волосами. Они плакала и кричала, что ее не пускают к маме. Все были уже в шапках, кто-то даже в валенках, а на ней была только футболка и красная, как рябиновый куст, юбка.
Я, да и никто из нас, никогда не видел, чтобы кто-то так убивался. Ей было лет двенадцать, и она была чуть старше нас.
На двух табуретках возвышался гроб. Его я тоже видела впервые. Он был не таким страшным, как гроб на колесиках, но то, что в нем лежала тетя Римма, которая больше не принадлежала себе, хотя вчера еще ходила и дышала, как мы, и с которой у нас теперь было столь же общего, сколько, например, с камнем или куском коры, было страшно. Теперь еще более худая, чем всегда, под красивым белым, в кружевах, одеялом, в белом чепце и с повязкой под челюстью тетя Римма, без какого-либо выражения на бледном лице, лишь тенью принадлежала к нашему прошлому и не имела никакого будущего. Ее настоящим были сейчас мы, этот грузовик, кричащая девочка и наше свидетельсво ее коренного отличия от всех нас.
Во время обедов и ужинов через проем кухни, не вглядываясь, мы угадывали ее долговязую, сутулую фигуру в летнем ситцевом платье в цветочек, с журавлиными босыми ногами в стоптанных тапках. Вечно хлопотала над сковородками и котлами и, кажется, ни разу не заговорила с нами та тетя Римма, но что-то вроде улыбки трогало ее тонкие губы, когда мы просили добавки или гул и эхо восторга наполняли столовую при объявлении «макарон по-флотски».
Как могло с ней случиться такое? Зачем она позволила навязать на себя эти глупые вещи? Наверное, об этом и кричала, скрежетала и рычала девочка.
Женщины тихо переговаривались, качали головой, хватаясь за щеки, девочка билась в хватке двоих. Училка, отделившись от остальных, велела нам построиться парами и сделать три круга вокруг табуретки. Две нянечки побежали поправить тете Римме одеяло. Хоть и под одеялом, она лежала опять в тапках, только в белых.
Куда ее теперь денут? – думалось мне.
«Прощайте, детки, прощайте!» – встав за гробом, оправляя на тетиримминой голове чепец и тихонько кивая нам ею, нянечка всплакивала. Девочка наконец вырвалась и побежала в нашу сторону, но женщины снова заловили ее. И теперь она в бешенстве выкручивала длинные белые руки, брыкалась длинными, как у тети Риммы, ногами и мотала светлыми волосами. Двое мужчин у грузовика взяли доску и понесли ее к гробу. Они встали в головах и ногах тети Риммы и накрыли ее крышкой. Девочка орала и, подогнув ноги, повисла на руках взрослых. Женщины причитали. Над всеми нами висело серое, скучное небо, и я вспомнила, что глаза еще живой тети Риммы были такого же цвета.
Обед, после того как нам сообщили, что борщ – это последнее блюдо, приготовленное тетей Риммой, прошел вяло. Воспиталка упрекнула, что тетя Римма любила нас, заботилась, а мы, может, даже забывали сказать ей спасибо.
В тот вечер мы сразу затихли, хотя, судя по скрипу кроватей, все еще долго не могли уснуть. Утром привели новую повариху, а в обед Жанка заявила про череп.
– Ну, значит, она нам его из узилки и добудет, – отрезала Маринка, и все, конечно, поняли, кого она имела в виду.
– Оссподи, девочки, ну зачем я туда пойду, что вам там нужно-то?
– Тетя Валя, а вы обещайте сначала, что поможете и никому не расскажете.
– Так я-то что? Попросите сами у тети Зины, если там что-то ваше.
Валечка насторожилась. В ноябрьские праздники в школу не ходили, и воспитатели оставляли нас почти без надзора, но на дверях подвальной комнатушки, где хранились наши чемоданы с тремя сменами одежды и где днем штопала и латала наша узильщица Зина, ночью висел замок, да и не собиралась Валечка нарушать правила.
– Тетя Валя, ну пожалуйста, а иначе мы поверим в то, что про вас говорят! – Ленка была просто хамлом, у них в детдоме не было никакого представления о приличиях.
Валечка села, даже плюхнулась на стул.
– И что ж вам такое говорят-то? Что они еще говорить вздумали?
А говорили нам и в самом деле немало. Вот только недавно одна из ее заядлых врагинь добавила в копилку: «А эта некая известная вам особа была полюбовницей фрица».
Падение нашей Валечки, подтиравшей за врагом не из-за голода или страха казни, а из-за чего-то такого, что описывалось в ответах одной героини в стишках про черный чемодан, было непереносимо.
Валечка полезла за конфетами. Но на этот раз не стала нас угощать, а накинулась на них сама.
– Что говорят-то? Что ж говорят-то змеи подколодные? – пробормотала она, поднялась и, не глядя ни на кого, пошла к выходу.
Все накинулись на Ленку, и вскоре к Валечке была отправлена делегация. В длинных ночнухах мы тихонько подошли к ней и стали полукругом. Она сидела у ночника и вязала. Вернее, в руках у нее были спицы, на коленях лежал моток шерсти, но ее руки не двигались. Никто так и не решился с ней заговорить, и с опущенными головами мы вернулись назад.
Только под утро она снова зашла к нам. Мы с Маринкой сразу же подскочили в кроватях. Вид у нас был раскаявшийся, и Валечка как будто лишь на секунду присела на край моего одеяла.
– Тогда у меня с Гертом большая дружба вышла, – произнесла она ни с того ни с сего.