Аппендикс — страница 133 из 140

На следующее утро дежурил Игорь Анатольевич, и он врезал мальчишкам несколько подзатыльников, а кое-кому из нас поддал по попе, чтобы встали в строй и делали зарядку. Мрачно мы повиновались, но зарядку не делали, все стояли с опущенными руками. Приседали только Игорь и преподаватель физкультуры, а Михаил Федыч играл на баяне, ему было все одно, он всегда был веселым. С завтраком было сложнее. Есть очень хотелось, и несколько человек начали ковырять еду. Светка заплакала, и ее слезы падали в кофе. Ночью у двоих случился астматический приступ. Из окна мы увидели, как, запорошенный снегом, из другого поселка шел к нам Геннадий Палыч, и его сенбернар тащил ему санки, на которых лежал тяжелый ящик с иглами. Геннадий Палыч был нашим любимым врачом, но сегодня он был ворчлив и хмур. Идти во тьме по сугробам и холоду, когда тебе столько лет! Нянечки говорили, что когда-то Геннадий Палыч работал в самом главном туберкулезном санатории, что он учился в Китае и к нему обращались власти, но потом мы перестали дружить с китайцами, и его врачевания были признаны ошибочными. Он упорствовал, и его уволили. И вот, просто по знакомству и даже из жалости его приютили в наших местах, где время остановилось, как в сказке про Спящую красавицу. Воспитательницы тут одевались и причесывались как в довоенном кино, разучивали с нами песни, которые в детстве пели наши родители, а на праздники, чтоб порадовать родных, мы даже делали пирамиду. Я сидела внизу на шпагате параллельно Маринке, а Светка парила на самом верху, на плечах у мальчишек, которые замерли на плечах у других, а те еще на чьих-то, и все вместе мы выкрикивали Ленину благодарность за наше счастливое детство, пока воспитатель не приказывал: «Пирамиду рушь!» – и все построение рассыпалось. Мать говорила, что раньше так благодарили Сталина.

Пока астматики сидели в иголках, Геннадий Палыч пошел в ординаторскую говорить с дежурным Вадимычем, как все называли самого молодого врача.

Вадимыч смотрел в пол, а Геннадий Палыч (он вообще позволял себе что угодно, как будто для него не было правил) бурчал:

– Это же как в чаще у Бабы-яги, я уж не знаю, чего еще здесь ждать!

Мы стояли за косяком открытых дверей и подслушивали.

– Их нужно было эвакуировать, потому что шерсть, понимаете, шерсть, тут же астматики!

– Ну и куда же вы их эвакуировали, Михаил Вадимович, можно поинтересоваться?

– Так это ж не я, Геннадий Павлович, я-то причем?

– А ты где был? Остановил кого-то? Значит, ты при том.

– А вы мне не тыкайте, Геннадий Павлович, есть правила, диктующие полномочия. Я делаю то, что обязан.

– Выходит, у тебя нет полномочий быть человеком? Ты диктант пишешь или живешь? Это уже не диктант, а диктат получается, Вадимыч, если ты не смог сказать им нет.

Геннадий Палыч подошел к дверям, и мы на цыпочках разбежались. Провозившись несколько часов с больными, он зашел к нам. Просто постоял на пороге и вышел. Сенбернар ждал на улице, Геннадий Палыч привязал чемоданчик к санкам, и они пошли прочь.

На следующее утро вызвали кое-кого из наших родителей, и ко мне тоже приехала мать. Приближался Новый год, и воспитатели решили, что кому-то из нас пойдет на пользу побыть дома на каникулах.

Дома блестел паркет, стояла наряженная елка до потолка, мать даже купила телевизор. Мне не хотелось возвращаться в санаторий. Но после праздников мать все-таки отвезла меня назад.

Не все вернулись обратно, воспитатели теперь вели себя вежливо, хотели забыть то, что случилось. Восстание наше сдулось.

«Кто-то все же убил наших собак», – громко сказала я в столовой за ужином, обращаясь к соседнему столу. Мы сидели по шестеро, и за моим столом все замерли. В столовой звук всегда скрадывался, а потом усиливался, повторяясь эхом по всем углам пространства.

Утром меня вызвали к Ральфу. Это был наш директор, все его страшно боялись, хотя он казался жирным голубком и выглядел совсем не так антикварно, как все остальные. У него был довольный и спокойный вид. «Понимаешь, – сказал он мне, почти воркуя и в то же время строго, глядя на меня, стоящую у входа, из-за большого стола, – мы все очень волновались за ваше здоровье, мы же обязаны сделать так, чтобы вы поправились. Наш персонал не совсем правильно понял, и вот, но если что-то в самом деле и произошло, хотя все это мне кажется просто вашей выдумкой, то я уже распорядился уволить тех людей».

На ужин мы с Маринкой не пошли. Мы спрятались под кроватями, а когда все были уже в столовой, оделись и вышли за ворота санатория.

Непонятно, куда нужно было идти. Свет исходил только от снега. За территорией сугробы были выше нас. «Погоди, – сказала я Маринке, – не скрипи». Мы остановились, и тогда стал слышен далекий-далекий гудок поезда.

Где-то через час мы сидели на лавках вагона. Женщина напротив ела лимон. Мы немного боялись, что она спросит нас, куда мы едем в такую пору, но она вдруг показала на лимон и спросила меня: «Хочешь?»

«Нет, спасибо», – ответила я. Есть очень хотелось, мы слопали бы даже лимон, но лучше было с ней не заговаривать. Я отлично помнила свой адрес, хотя не знала точно, как добраться от вокзала. «Ну уж как-нибудь разберемся», – успокаивала я Маринку, которую пригласила к себе, потому что она своего адреса точно не помнила. Когда мы подъехали к конечной, в вагоне никого не осталось, женщина, съевшая свой лимон, попрощалась с нами уже несколько остановок назад. «Вам до конечной?» – спросила она, выходя. Мы кивнули. «Это через три». Начав считать сразу же, мы вышли во тьму. Поезд почему-то помчался дальше, и за стеклами мы увидели людей. Я помнила яркий свет вокзала, шум поездов, большую площадь, а тут было лишь две дорожки рельсов. Может, нас привезли на какой-то запасной путь? И тут Маринка схватила меня за руку. «Смотри», – указала она на станционную табличку. «125 км» было написано на ней. Горел тусклый свет в домике на станции, но нам туда было нельзя, и мы спустились с перрона. В снегу была протоптана тропинка, и мы пошли по ней.

– Путешественники узнают путь по звездам, – сказала Маринка.

Мне было непонятно, как это происходит.

– Ну, они их ведут, – объяснила Маринка.

Звезд здесь было так много, что не надо было даже задирать голову, но как услышать их сигналы? Этого мы не знали, но вскоре оказалось, что все-таки они вели и нас. Среди черноты деревьев угадывались низкие избы. Мы постучали в первую попавшуюся.

Старческий голос за дверью охал, отнекивался, не хотел открывать, ссылался на черта, пока Маринка не сказала: «Бабушка, ну пожалуйста, если вы не откроете, мы замерзнем тут в снегу под вашим домом». И старуха открыла.

В домике, кроме сеней, была только кухня и комната. На кухне под низким прокопченным потолком висели колбасы, свиные ноги. Бабушка вдруг обрадовалась гостям и пожарила нам картошку на сале, а потом уложила спать в высоченную кровать, в которую мы с Маринкой бухнулись, как в сказочный сон. «Давай останемся тут навсегда?» – предложила она.

На мой взгляд, это была отличная идея. Мы спросили у бабушки, что она думает по этому поводу, и рассказали ей о нашем бегстве. Конечно, она была согласна. Мы ведь обещали ей носить воду, чистить картошку, убирать снег.

Утром, пока, счастливые, мы хрустели сухарями, запивая их молоком, дети старухи, которые жили в избе по соседству, позвонили в санаторий, и днем нас повезли на маленьком грузовике обратно. Тем временем моя мать и сестра тоже поехали в эту деревню, по дороге их застала метель, и в санаторий приехала почему-то только моя сестра. Я надеялась, что теперь меня заберут, но мне опять пришлось остаться. На следующий день на линейке с позором меня сместили с поста командира отряда. Маринку забрали домой, а меня Геннадий Палыч, сославшись на мою постоянно повышенную температуру, по знакомству или из жалости устроил в лазарет. Я жила через большую дорогу от всех, на краю поля, в отдельной палате на четверых, помогала сестре Маргарите топить печь и слушала радио. «Одна снежинка еще не снег», – пело оно, а я смотрела на огонь и думала, что мне хотелось бы стать просто голосом, таким легким, и звонким, и холодным, как ветер, чтоб разбивать им стекла, воскрешать мертвых и превращать слезы в звезды.

Предпоследняя

Romasummusamor

Палиндром, обнаруженный при раскопках подземной части церкви Санта Мария Маджоре

В этом месте река раздваивалась, а потом сходилась вновь. Я смотрела на мутную воду и шла против течения.

Как ярко горел Сириус в то последнее утро!

Гори-гори ясно, чтобы не погасло. Горе и гореть – это ведь только на первый взгляд кажется, что ничего общего.

Горел ли он так ярко только для нас? Псица это была или трехглавый Цербер?

Передвигаясь внутри извилистого пространства своего помутневшего сознания, я отыскивала в нем двери и на этот раз выбегала вслед за Валом. Будто змеиную кожу, он сбросил у меня свою вторую куртку и пошел в сторону моста.

За день до этого гадалка нагадала или даже накликала мне беду. Почему вообще мысль о беде просочилась в меня? А что, если она была послана моим подсознанием как вестница борьбы с кошмаром оказаться затворницей отношений? «Привычка свыше нам дана», – пела няня и вязала чулок. А я нет, я ведь бежала привычек, как Колобок, в поисках собственной начинки, собственного вкусненького «Я».

Вот некое вместилище дрындит по дороге в поисках своего наполнения, но вдруг начинает закашивать в сторону одной зоны, в дальнейшем оказывающейся военной, где все разделяется на два, понимается двойственно, поется на два голоса, а скорее в унисон, потому что в каждой дėвице живет Руфь, готовая похоронить самое себя в другом. Вал, значит, сулил мне гибель, и неосознанно я притянула беду, дабы спастись. Выходило, значит, что мое «Я» было тухлятиной, а сама я – пирожком с отрыжкой.

Или же мысль о беде была притянута желанием первой выскочить из любовного огня? Не спалить бы пух. Внизу уже расстелили матрасы, чтоб курице было мягче приземлиться. Или я хотела сама закончить то, возможный обрыв или истончение чего меня страшили? Если б только, конечно, они не оказались спровоцированы какими-то почти стихийными событиями.