А Флорин в самом деле готовил Валу комнату, даже домик, и Диего ему помогал. Казалось, что в подземелье много людей, слышались чьи-то голоса. Но ни Флорин, ни Диего этого не замечали. Диего выглядел погруженным в себя.
– Дописываю.
– Реквием для всех нас, ты сказал?
– Я думал, думал и понял, что он не для вас, а для нас.
«Знаешь, у меня есть один знакомый техник в центральном морге, если надо опознать, то я могу, – предложил Рокко, когда я зашла к нему, чтоб предупредить приезд Диего, – он собирался узнать, не появлялся ли Рожейро. – Могу, неофициально, понятное дело. Говорю же, у меня там связи, просто чтоб парень хоть знал, что там ее нет. Хотя это ничего не меняет. Мне мою мать показали перед кремацией, отдали горшок с прахом, а она тут как тут. «Сынок, – сказала мне сегодня, – помнишь фаршированные помидоры? Еще кто-нибудь так умеет делать?» И я приготовил их точь-в-точь как она. А ведь я не знал рецепта и никогда их раньше не делал. Кто-то помог мне. Кто? Только она и могла».
В день равноденствия между двух мостов, освещенный солнцем, стоял Диего. В его поднятой руке сияла дирижерская палочка, только что полученная от меня.
– Знаешь, сколько ей лет? Уж точно не меньше, чем Шостаковичу. И сделана она из пернамбука, пау-бразил.
В последний день рождения Нади, как и во все предыдущие годы, Мирон встал и перед собравшимися за столом обратился к ней с официальным предложением. Удивительно, как Надя могла столько лет отказываться от подобных руки и сердца. Через несколько дней, ночью, по асфальту, залитому оранжевым светом, горстка людей ехала провожать ее навсегда. До этого были недели суматохи и сборов, подготовка к прощанию. Ее комната пустела на глазах. В конце концов среди голых стен в углу остался ворох вещей, и каждый мог брать, что ему нравилось. До этого мне досталась тахта, игрушечная обезьянка ее выросшего сына, ради него она и собралась в далекий путь, несколько книг, кому-то – что-то еще. Рояль и фарфоровые пастушки были проданы. Спали на раскладушках, которые потом тоже кто-то забрал. В темноте такси, в последний момент, Надя протянула мне сверток: «Потом посмотришь».
В аэропорту она как будто уже ничего не понимала. Все остальные духарились, старались улыбаться. А она только смотрела, как новорожденная, и махала изредка рукой из-за загородки, когда их всех повели на шмон. Потом провожающих выгнали на улицу, а их переместили в гигантский террариум, и все смотрели на них, как на невиданных зверей. В самом конце, когда всех отъезжающих повели на посадку, одна женщина стала биться. Она вырывалась и кричала. Не было слышно, но звук зашкаливал, и всем нам, стоящим внизу, он казался оглушительно громким. Женщине дали лекарство. Внезапно она успокоилась и бессмысленной походкой пошла к самолету. Было очень холодно, и слезы в воротниках становились крупинками льда. Но Мирон не плакал.
Возвращаясь назад, я развернула сначала газету, а затем тонкую коричневую бумагу. Небо было в полосах цвета смородины, и лучи этого хищного утра, которое только что проглотило огромный кусок моей жизни и любимых людей, упали на продолговатый предмет из красноватого дерева. Дирижерская палочка! Почему она отдала ее мне? Ведь музыкантом была моя сестра. Наверное, просто от растерянности, боясь, что таможня не пропустит, сунула тому, кто оказался ближе. Как-то раз она услышала мое пение. «В тебе живет голосок, – и приложила ухо к моей груди. – Он может стать голосом, только должно муштровать его, холить его, кутать его, закалять его». Кто-то посторонний, да еще такой требовательный оказался во мне, и мне хотелось, чтобы он поскорей оставил меня. И без него было тесно. А о забежавшем вперед своего времени сочинителе, от которого осталось от силы два произведения, растворившихся в пьесах и симфониях других, Надя никогда не говорила. О таинственном самоубийце Борисе я знала лишь по рассказам. «Она осталась верна ему всю жизнь» – это было чем-то несовременным и пленительным, как ее кофточки, ее высокая прическа, ее туфли.
Мирон успел дождаться только первой Надиной открытки. Мы все приходили к нему по нескольку раз, и он нам зачитывал ее снова и снова. Пророк Исаия, фреска Рафаэля – из своих рук показывал он картинку. Открытка была из Рима. «Наверное, в то время не было более нервной профессии, чем художник. Стиснутый гениями со всех сторон, еще подростком Рафаэль старался их переплюнуть. Провинциал, в юности он искал связей и рекомендаций, без них было мало шансов стать мастером. У него был дар синтеза, лихорадка жизни, от нее он сгорел, божественный сифилитик, а мы его превратили в конфетку, назвали самой гармонией и в гроб положили», – Мирон говорил так, как будто сердился на самого себя.
Волосы Диего блестели на солнце, и глаза были цвета реки.
– Я почти закончил ту вещь для Лавинии.
– Но, – начала я, пораженная, – впервые он называл женским именем своего дядю, – мы ведь еще не знаем… Может, вернется… она.
– Если вернется, то и она, и я будем уже другими. Но недавно мне показалось, что ее уже нет. Вот прочитай, – и Диего дал мне несколько листов, – это я собрал для реквиема. Первое стихотворение я сам написал по-португальски и перевел.
Вечером, когда мы ехали забрать вещи из квартиры Вала, чтобы не компрометировать людей, которые сдавали ее на протяжении многих лет не только без контракта, но и догадываясь, что лучше не спрашивать у него ни документов, ни подробностей, я прочитала все три части.
Первая была молитвой богине Ошум, чьей дочерью стала Лавиния, когда была еще Рожейро, второй – текст гностиков из рукописей Наг-Хаммади, его Диего узнал случайно, слушая какого-то музыканта, и он был поразительным еще и потому, что, казалось, был написан самой Лавинией. Третий был сочинением одного поэта-бродяги. Он писал на каком-то редком, будто современное искусство, малопригодном на практике, плохо доступном для понимания языке.
Пес-ирландец узнал меня. Другие обитатели домика Вала были рады его компании, и я решила пока оставить его у них, ведь, возможно, скоро нам пришлось бы навещать Вала по соседству – стены Ребиббии были в нескольких шагах. Часть вещей забрала я, часть – Чиччо. Среди них было несколько картин – мадонны с младенцами и святой Иоанн девятнадцатого века, один пейзаж двадцатого – Вал их реставрировал. Комната была расписана фресками Вала – видами Рима и окрестностей, а на кухне висели футболки и рубашки на иллюзорной веревке. Самым удивительным из того, что нам открылось, были натюрморты, или, пожалуй, даже портреты овощей и фруктов, в два-три раза больших своей реальной величины. Они глядели со скатертей геометрического рисунка. По дороге к Чиччо мне пришла в голову разгадка: растения и деревья за то, что они дают, ничего не прося взамен, Вал любил больше всего на свете. А это были их плоды – радостные, без единой червоточинки. Такие, наверное, росли в Раю до изгнания Адама и Евы.
– Теперь нужно решить, куда девать пушку. Флорин отказывается ее брать, ко мне же теперь могут запросто прийти с обыском. Вот и хорошо, мне иногда помогает по хозяйству один молодой человек из Бангладеш, но он такой деликатный, а эти, если придут, ведь все перевернут, и, может, всплывет на поверхность какой-нибудь затонувший корабль.
– Подкинем пугач неудавшемуся убийце? – Я как будто шутила, хотя и этот образ тоже встраивался в разные маршруты нашего ответа Гераклу. – А кстати, были ли какие-то сигналы с его стороны?
– А куда сигналить? Телефона я этому господину не оставил. Он меня так далеко послал, что я заблудился. Но когда вернусь, непременно зайду к нему снова.
Вала выписали на следующий день, в пятницу, к Пасхе. С забинтованной головой, как герой Революции, он был еще слаб. Мы сидели в зале Успения Богородицы перед Иисусом, которого бичевали стражники. На темном фоне свет, переполняющий смотрящего насквозь Христа, перекидывался и на стражников. Божественная благодать дотрагивалась до них, как и до нас сегодня: нам сообщили, что Вала пока отправляли под домашний арест к матушке. Мы перешли мост, и четыре головы с двух герм кивнули нам в знак счастливого исхода.
«Я не оказался в туннеле. Я сам был туннелем и дыркой от бублика, непомерным светляком, который прыгал, и гас, и загорался вновь. Но потом этот свет поджег тебя, и я вернулся тебя спасти. Так много дел еще оказалось», – Вал садился в машину брата, а сзади пристроилась другая с надписью «Полиция».
Еще больничный запах не выветрился из меня, а я уже оказалась на высшей точке весны, средь полевых цветов и сочной травы. Через несколько месяцев все должно было пожелтеть и засохнуть, ведь мы жили не на Альбионе или в утопической стране Ближнего Востока, где лелеют ростки, но тем радостней было цветение. В конце апреля в вилле Памфилий можно встретить человека любой национальности и любых занятий, которые он выносит на публику, находясь в то же время в одиночестве. В последнее воскресенье моего любимого месяца-открывашки, что только успевал срывать пробки отовсюду, на огромной поляне парка играли в регби мужчины из Бангладеш и несколько женщин с колясками наблюдали за сражением мужей, неподалеку, в стороне, индийцы уселись на пикник, в другом углу под громкую музыку жарили мясо на гриле бразильцы, а поодаль перуанцы, никак не сообщаясь с ними, угощались острыми соусами, группка пожилых американцев ходила по тропинкам с длинными палками под мышками, а в другой части под руководством мэтра палками вращали и делали выпады последователи дзе-дзюцу, в тени, выкидывая носки в сторону, ходили гуськом примкнувшие к тай-чи, дети гонялись за собаками, летали тарелки и мячи, кто-то вывел прогуляться даже небольшую черненькую свинью с доверчивым взглядом, что совершенно несправедливо не так давно считалась символом похоти. Но и эта последняя тоже была приглашена сюда в виде горизонтально слипшихся в зарослях парочек, в общем, любой аспект борьбы и мира присутствовал в то утро на огромном зеленом пространстве многообразия почти в двести гектаров.