Собрались на одном лугу и любители музыки. Уже издалека видны были ударные – большой барабан, том-томы и узкий, вытянутый вверх барабан. По приближении показался один музыкант в белой рубашке, что обнял контрабас, и другой, он прислонился к липе с аккордеоном, третий доставал скрипку из футляра. Еще одна девушка настраивала альт, в стороне стояли люди с нотами в руках. Подходило все больше народу, и мы с Олей тоже торопились на концерт. Да-да, именно с ней, с Олькой Волковой, моей минутной подругой детства, а ныне соучастницей и попутчицей.
– Зачем, – в который раз я изумленно допрашивала ее, – зачем ты вернулась в эту бездомность?
– Именно потому и вернулась.
Мне казалось, что Оля совсем сдвинулась по фазе. Теперь, когда у нее были документы (нашлись в римской полиции, пока она сидела в лагере), она зачем-то снова въехала в Италию через Украину нелегально, а это стоило немалых денег. Нет смысла препираться с таким человеком, и я послушно несла коробку, в которой лежало несколько банок с мерзостью. Выглядела она как небольшие салями или сангвиначчо. Чем дальше мы шли, тем тяжелее становилась коробка. А как иначе, если тащишь часть себя, кусочек своей плоти, собственную руку или голову? Иногда я приоткрывала ее и подглядывала в щель.
– Особый человек, старичок один, подозреваю, это был Никола Угодник, замерил энергию. От твоего – идет просто сильнейшая. Что-то ты такое заглатывала, наверное. При определенных действиях и словах, при коллективной медитации и взаимодействии мыслей с содержимым склянки должна произойти вспышка, чудо выравнивания полей – приостановка времени, и тогда откроется понимание.
Эту фигню Оле не надо было долго искать. В Питере все еще жила ее тетка-медсестра, когда-то давно, в день злосчастного для нас Первомая устроившая Олю по блату в ту же детскую больницу, куда попала и я. После расформирования больничного музея тетка забрала часть экспонатов к себе. В нашем городе это было нормально. С пеленок нас водили в Кунсткамеру, и всякие курьезные чудеса природы привлекали нас, как иных какой-нибудь большой колокол.
– А другие тебе зачем?
– Может, продам. Яну помочь, одного его оставляю. Милостыню ему не особо подают. Сегодня, – Оля тащила рюкзак, и бог знает, что там лежало, – подходящий день для эксперимента с мощами прошлого, может открыться тайное имя города. А если нет, то пойду дальше искать.
– Зачем тебе еще куда-то идти? Почему не можешь остановиться?
– Ты что думаешь, сокровенное тебе на блюдечке с голубой каемочкой подадут? Его заслужить нужно. Я адепт новой религии. И когда я была вдалеке, я поняла, что именно здесь она уже развивается. Понимаешь, в остальных Европах – как? Там все черное или белое, порядок, резервация, газоны, социалка до опупения. А тут хаос, джунгли. Ведь говорят же, Рим – открытый город. Ты мне сама рассказывала про asilo – убежище, которое Ромул выделил на Капитолии. Помнишь? Человек любой национальности, будь он даже убийцей, мог получить там приют. Рим гнусный, грязный, но это сама жизнь, у этого городишки мощный иммунитет.
– Я читала, что тайное имя Рима – Амор. – И перед моими глазами пронеслась Венера. Низко она шагала по-над землей, и ее темная накидка развевалась на фоне тьмы. Адонис лежал лицом вниз на красной тряпке. А Вал где-то там поправлялся, и моя накидка была прозрачной на просвет, как занавеска, за которой – весна. – Оль, любовь – вот тайное имя города.
– Ну ты даешь! Это ж не тайное! Это зеркальное и просто одно из секретных. – Оля была разочарована. – Тайное не-из-вест-но. Пока.
В этот момент Оля увидела Марио, он шел нам навстречу, в чуть приталенном пиджаке, душка, и Оля побежала целоваться, а я опять приоткрыла коробку. На банке было налеплен пластырь с моим именем и цифрой – количеством сантиметров аппендикса. Что он скрывал в себе? И уже не с омерзением, а с трепетом я взглянула на него.
Мой бывший город и его горизонт лица друзей портрет Петра Великого во весь рост единственное что сохранил для себя мой отец под конец жизни на выселках не пожелал пристроиться ни к какой кормушке горы Кавказа в одиночку дед проходил по восемьсот километров мол «я увлекаюсь этим видом спорта ибо он очень итересен и разнообразен» умер вдалеке незаметно бабка вытаскивала пули из тела второго мужа стояла перед ним на коленях в буфете кинотеатра Титан по русской традиции упрекала в жадности другую бабку а та несмотря на бедность умудрялась-таки выглядеть как девушка из самой лучшей семьи скромно и по моде той еще двадцатых годов а идеально заштопанные маечки тому были не помеха и Бетховен даже Шопен с Гейне так плохо мне знакомая мать жила ими в юности все съеденные страницы книг заглоченные бусины многогранные мосты и все утонувшие в невской воде без запаха
Я вытащила банку, и солнце подкрасило цвет отростка. На мгновение я прикрыла глаза от света, рука дрогнула, и дзынь – склянка раскололась, скатилась в приоткрытый люк. Да, Оля была права: в Риме царил вечный хаос, до сих пор, кажется, велись работы по восстановлению стены, разрушенной французами во время разгрома Римской республики в тысяча восемьсот сорок девятом году. На люке, как и на всех остальных, было написано звучное S. P. R. Q. – сенат и народ Рима.
– Давай, скоро начнется, – махнула мне Оля.
На лужайке были уже Катюша и Джада, даже гнуса Кармине они притащили с собой и Мелиссу привезли на каталке. Женщины хлопотали у стола, готовили закуску.
Под деревом сидел наш латинист со своей тетрадкой и читал юношеству переведенный им с латыни случайно найденный при недавних раскопках отрывок:
Это был радостный день для меня. Тогда я еще не умел читать и не знал, что такой быстроте моей продажи я обязан картонке, на которой значилось, что я гречонок. Это было неправдой, я и сам не знал, откуда я, но по-гречески я говорил неплохо. Очень смутно я помнил свою мать, которая мне пела и осыпала меня ругательствами совсем на другом языке, но с тех пор, как она исчезла, никто другой меня не понимал, и очень быстро я выучил греческий.
Я достался симпатичному господину, который снял с меня картонку и, дав тунику, повел прочь с рынка. По дороге я увидел друга, его тоже купили, мы познакомились во время плавания, и мне жаль было с ним расставаться. Он был темный, как сумерки, а сумерки я любил. Долго мы шли по улицам, которые мне казались воплотившимися фресками и картинами, которые я видел в доме одного богача, с той разницей, что на фресках было мало людей и все, что на них изображалось, было торжественно, кроме, конечно, силенов и сатиров, а тут всюду сновал люд, который сам походил на сатиров, слышна была ругань, грохот проезжающих тележек, и очень сильно пахло мочой, что стояла в огромных вазах по обочинам, калом ослов и мулов, да и не только их. По дороге, однако, мы зашли в помещение, которое показалось мне дворцом. Во втором зале сидели несколько человек и разговаривали между собой. Мой сопровождающий приподнял тогу и тоже уселся на один из тронов. Поздоровавшись с соседями, он хорошенько натужился и покраснел.
– В добрый час, Тулий, – воскликнул один из вновь вошедших, – и тебя, что ли, пробрало из-за вчерашних бобов? Дристай же хорошенько, пусть вылезет с этим вся твоя спесь, вошедшая в тебя во время нашей вчерашней пирушки!
– А из тебя пусть выйдет лизоблюдство и все то, что ты нализал и высосал у нуворишей и…
Тут отрывок заканчивался. Молодежь слушала объяснения своего учителя и древнее срамнословие с воодушевлением. Меж тем музыканты были наготове. «Первая часть – Призыв богини Ошум, – объявила девушка, – просьба не хлопать между частями», и Диего – теперь со спины было заметно, как же он вырос и раздался в плечах, – взмахнул палочкой.
Первым забил большой барабан, за ним атабак, потом том-том, но каждый ударный вступал в разные доли такта. Казалось, несколько ритмов звучат одновременно, хотя явный размер был четыре четверти. Через несколько тактов вступили четыре сопрано и зазвучала мелодия. Она опиралась на интервал тритона и мне показалась и знакомой, и странной. Как будто бразильский Джезуальдо, африканское барокко перенеслось в современность: полутоны, диссонансы, неинтонированные голоса. Интервал тритона – дело дьявола, дьявол переворачивает все вверх дном, ранит навылет, dia, то есть – tra – между, что-то, что отделяет от целого. «Интервал тритона, дьявол в музыке находится в середине октавы, между, тра. Так и жизнь Лавинии – это жизнь тра, транса – между», – тогда на острове Диего тоже размахивал палочкой в такт своим словам.
Orê Yeyê ô! О мать, спасибо тебе! – пели сопрано по-итальянски и на йоруба, языке богини рек и женственности Ошум. Когда-то в террейро его впервые услышал маленький Кехинде.
Четыре девичьих голоса, сохраняя дистанцию в полутон, накладывались один на другой. Затем разом вступили струнные. Скрипачом был наш Ангел, на альте играла худая, угловатая девочка с короткими волосами, они падали ей на лицо, но, наверное, она помнила ноты наизусть. За контрабасом был Петрика, король площадей. Когда вступили контральто «Orê Yeyê ô! О мать, спасибо тебе!», я увидела Рокко. Он заметил мой взгляд и качнул головой, что могло означать как «я нашел ее там», так и «ее там нет» или же «любой результат не имеет значения».
На низких тонах и неточно совпадая один с другим в ритме и интонации, мужские голоса гудели:
Ошум была очень красива,
Ошум была бурной, бесжалостной,
божество рек, Ошум.
Разливалась
затопляла земли
Разрушала мосты
Omiro wanran wanran wanran omi ro!
Вода бежит, звучит, как браслеты Ошум!
Omìro wanràn wanràn wanràn, – отвечали им сопрано три раза.
Ритм сменился, он был уже шесть восьмых с синкопическими акцентами и накладывался на четыре четверти ударных. Из середины этой множественной пульсации, похожей на магический племенной танец, выросло сопрано и заговорило соло