– Нет, никакого мультикультурализма здесь нет, – повторил он, взглянув на китайскую пару, присевшую на фонтан недалеко от нас. Девушка, озираясь вокруг, рассматривала скульптуры и с непроницаемым лицом откусывала от банана, юноша одной рукой поглаживал ее локоть, а другой – листал страницы. Издалека было не видно, но наверняка это был путеводитель. – А тогда, до вмешательства христианства, хотя рабство было еще более тяжелым, чем сейчас, мультикультурализм все же был. Тот Рим напоминал сегодняшний Нью-Йорк, а может, он был даже более многонациональным. Евреи, греки, египтяне, сирийцы – все эти работники порта, грузчики, мелкие торговцы жили в основном за Тибром. Большинство из них стали потом адептами Кресто, который спас их от отчаяния и маргинальности. На земле они становились сопричастными своим хозяевам, а на небе им могло повезти больше, чем тем, кто с ними плохо обращался. Храмы Изиды, Сераписа, Митры, Кибелы, даже германского Белена, ну и первохристианские церкви, которые, разгромив или надругавшись над святыми изображениями, понастроили на месте разрушенного, – все это еще тут, под нами, – и он притопнул для убеждения старым коричневым башмаком. Несмотря на небольшой рост, ступни у него были широкие, крупные, словно специально для быстрой, неутомимой ходьбы.
Существовал где-то небесный Иерусалим, и это небесное не было, во всяком случае пока, материальным. Подземный же Рим дышал под нами, и в любой момент, выпучивая глаза во тьме истории, можно было спуститься в его чрево. Однако город продолжался под землей не так, как это случается с любыми более или менее старыми и крупными городами, где за непримечательными дверями открываются заброшенные бомбоубежища, туннели метро, бункеры тиранов и крысиные логовища. Конечно, и это все было ему присуще, но здесь на глубине стояли дворцы и храмы, посвященные любому, даже самому неконвенциональному богу огромной империи, проходили мощеные улицы и протекали подземные реки, как посреди какого-нибудь озера Светлояра. Угнездовываясь в застывшем после извержения вулканов туфе, постройки на самом деле доходили тут, наверное, вплоть до земного ядра.
А иногда забытый град и сам, словно доисторический ящер, вылезал наружу. На разбросанных зеленых окраинах в высокой траве торчали гигантские позвонки полуразрушенных акведуков. Когда-то темно-красный сносившийся многоосевой хребет бесперебойно качал прозрачную кровь миллинному населению, через чьи черепа, усеивающие лучи консульских дорог, проходили сегодня новые трубы и прорастали корни цветов и деревьев.
– А тебе не кажется, что со времени твоего приезда прошло всего несколько месяцев, хотя на самом деле… А кстати, сколько лет прошло с тех пор, как ты здесь? – задала я, наконец, классический эмигрантский вопрос, почему-то смутившись и опустив глаза. Под слоем брони из булыжников невидимо пролегала другая жизнь, только что вызванная из небытия нашими разговорами.
– По календарю почти десять.
Хотя каждый полдень, отмеряя время, на Яникульском холме палила пушка, бесприютный Янус следил, чтобы все крутилось исключительно по кольцу и никуда с него не съезжало. Да, со временем здесь явно были какие-то помехи. А может быть, так было только для нас – людей с резко отсеченным прошлым и редуцированным настоящим.
– Я не узнаю даже места своего детства. Иногда мне кажется, что со времени моего отъезда прошло лет сто.
Места детства были как раз одними из первых, которые я тоже перестала узнавать. Разве можно, например, сравнить мою реку, где ловили майскую корюшку, куда однажды по моряцкому обряду с камнями на шейках были брошены мои умершие цыплята Стасик и Машка, с тем, что протекало теперь под фешенебельными апартаментами новых жильцов? Жаме вю, жаме вю, пшел, лживый образ, я никогда тебя не видела. И все-таки это была та же река. Именно город Эр учил тому, что у каждого события и вещи в мире должен где-то быть подлинник или прототип. Особая разновидность дежавю, двойное ощущение проживаемого шепотом отставало на шаг от официального расписания. Как будто изображение и звуковая дорожка происходящего были наложены на фильм, где некий актер совершал примерно то же самое, что и ты. Или кто-то декламировал текст, в котором отдельные куски почему-то не совпадали с прекрасно известной тебе книгой. Разница улавливалась с помощью мышеловки перекрестного сравнения, а пространство погрешности между двумя изображениями или текстами как раз и было тем островом свободы, где ни про один образ, ни про одну запятую невозможно было бы сказать, что вот это есть то-то и то-то. Нет, оно было и то, и это, и еще что-то.
«Пойму этот город, как все предыдущие, и – по коням!» – обещала я себе множество раз, но шли годы, углублялись две вертикальные морщины на лбу, как гром среди ясного неба, как снег на октябрьском солнечном холмике, появился серебряный волос на лобке, потом два-три заблестели на голове, а разгадка не давалась. Каждый день казалось, что вот-вот что-то должно наконец начаться. С утра дятлом в виски колотила псих-надежда: бум-бум, ясность – за поворотом, бум-бум, но к вечеру все сходило на нет. Может быть, так я проживала свой бесконечный День сурка (который я посмотрела раз пять), и для того чтобы вернуться в реальность, должна была понять, в чем именно заключалась моя ошибка? Впрочем, в местах, откуда я была родом, о весне гадали скорей по пробуждению бурого медведя, так что я, видимо, зря только тратила свое время на какого-то заокеанского крота.
Из этого, следуя статистикам, четырехмиллионного (и неисчислимого в реальности) ландшафтного края торчали выступы, за которые цеплялись, в нем зияли впадины, в которые приходили спать, но он умудрялся отталкивать противоположным всему полюсом любое притяжение. Как и Флорин, я чувствовала себя в нем только прохожей, хотя мы знали его вдоль и поперек, и получше многих местных. Ведь им не нужно было отсиживаться в барах или прятаться от дождя и жары в церквях, вестибюлях больниц и вокзалов, помнить дни открытий выставок и бесплатных фуршетов, концертов и зрелищ, знать наиболее чистые туалеты каждого района и держать в уме место, где готовят лучший горячий шоколад, благодаря которому можно было не только наесться на весь день, но и почувствовать себя гурманом, а не просто ординарным потребителем пиццы (кстати, приноравливаясь к туристическим вкусам и уступая пиццерии новым владельцам, вешающим на месте старой вывески свои шаверма и кебаб, их с каждым годом пекли все хуже). Как и большинство пришлого люда, мы знали все входы и выходы города, любую брешь в его стенах, но он по-прежнему оставался для нас неразгаданной шифровкой. Неуловимость его была связана еще и с тем, что в нем одном размещалось множество других городов, а порой даже стран, вроде Ватикана или Яилати.
Что касается этого последнего государства, то у него, как я уже упомянула, не было видимых и четких границ, и, концентрируясь на периферии, днем оно капельно смещалось к центру и почти полностью захватывало его ночью.
Уже начиная с десяти вечера, паралелльно улицам с вынесенными столиками и пирующими за ними компаниями шумных аборигенов, в противоположную от центра сторону грузно шел общественный транспорт, заполненный почти не видимыми днем существами. Они суетились на кухнях ресторанов, мыли туалеты, приставали с просьбой купить то носки, то светящиеся вечером неоновым светом летающие диски или силиконовые мордочки с трухой внутри, меняющие выражение под нажатием пальцев. В надежде получить монету, на центральных улицах и в ресторанах они настырно всовывали в проходящих женщин розы, по слухам, подобранные после многочисленных ежедневных похорон, что, конечно, не соответствовало действительности, но не отменяло совершенно жалкого вида этих пахнущих пустотой цветов. Стоило лишь упасть первой капле дождя, они, как скороспелые грибочки, в любое время суток вырастали из ниоткуда с зонтиками в руках. За считаные секунды, завидев финансовую полицию, они делали тюки из простыней, на которых до этого красовались сумки-реплики «луивитон» с «гусями», и удирали с ними, маяча в переулках белыми горбами. Конечно, не они их подделывали и не они организовывали лавочку, они просто стояли, словно черномраморные столпы, погружаясь в мечты: авось что-нибудь да перепадет на ужин благодаря желающим сэкономить дамочкам.
На улицах от яилатцев отмахивались, как от мух, в ресторанах туристы нахваливали их итальянскую кухню, в бутиках примеривали сшитую ими под грохот машинок в каком-нибудь пригородном бункере одежку. «Что ж итальянцы никак не могут справиться с этой заразой? – сетовали порой мои компатриоты. – Почему их не залавливает полиция или не мочат хулиганы? Наверное, это мафия, которая платит местным органам? – Европа слишком мягка, позволяя им безнаказанно портить вид».
Кстати, те, кто не нашел арендаторов своего тела, и те, кто не имел или жалел евро на питье кофе ради посещения тубза, портили своей неизысканностью, своим унылым видом не только пейзаж и настроение граждан, но, ошиваясь у метро и под портиками, нещадно изгаживали и воздух, испражняясь порой прямо на улице. Нищеброды и засранцы, они не понимали, что у нас в Зап. Европах было не принято, как у них, писать итэдэ прям в общественных местах.
Тускло освещенные изнутри автобусов и электричек, проплывали грубые маски их лиц, в которых без улыбок вымученной услужливости трудно было узнать дневных рабов. Может быть, все их силы в этот момент устремлялись туда, где они когда-то произнесли свое первое слово, где когда-то (и, возможно, все еще) были любимы, где все слова им были понятны. А может быть, кто-то, обжигаясь об унижения прошедшего дня, в мечтах сладострастно мочил своих хозяев, входя в ментальное пламя священной мести, и этот огонь перекидывался на соседа, а потом – на другого, пока не охватывал всех. Словно китайские фонарики, летели над городом горящие шкатулки, и в преходящее тепло молчаливого взаимопонимания входили из темноты все новые подолгу зябнущие и топчущиеся на остановках фигуры.