Сегодня мясистая нагота нимф не казалась опасной, а была скорее уязвимой, смешной и беззащитной и потому была мне особенно мила. Наяда Озера сладострастно обхватила шею лебедя. Местные, на языке которых слово птица было эвфемизмом мужского члена, не могли нарадоваться этой сценке, хотя вода, сочившаяся из горла придушенного пернатого, походила больше на бесцветную кровь, а лапы были скрючены скорей в агонии, чем в любовном экстазе. Другая, девушка-Океан, цеплялась за гриву дикого коня. Дева-Река любила морского змея и прямо-таки елозила по нему, но ей, бедняжке, как раз совсем не досталось воды. Струи никак не достигали ее ихтиозного тела.
Время шло, а постаревшие девушки его не замечали, и, всмотревшись в них еще раз, я вдруг опомнилась.
– Если хочешь, запиши номер моего мобильника, – бросила я на ходу, решительно устремляясь к банку.
– А я тебя подожду, – ответил он безжалостно уже из-за моей спины. – Как закончишь, заходи в Фелтринелли[33], я буду в античном отделе.
Пройдя через площадь, я оглянулась. В застегнутой куртке, в появившейся откуда-то шапочке, окаймленной его волнистыми волосами, скуластый, с бородой и скрещенными на животе руками, он и правда казался копией или, скорей, моделью скульптурных портретов пленных даков, которые когда-то украшали форум Траяна, а теперь смотрели с арки Константина или поражали своими размерами в каком-нибудь музее. И стоял он прямо под моей любимицей, четвертой нимфой – служительницей подземных вод. Непринужденно она возлежала на горбе дракона – отвратительного жирного чудища с пудовыми лапами и торчащими, словно недоразвитые крылья, жабрами. Опершись на левый локоть и задрав в небо правый, нимфа обращалась голыми грудями и животом к вокзалу, а выдающимся задом – к банку. Ее лицо было мечтательным, взгляд погружен в себя. Хоть щиколотки у нее и были широковаты, талия толстовата, а сиси же, наоборот, на зависть очень озорно топорщились, порой мне казалось, что это я сама забралась на таинственный и отвратный город Эр, который с ухмылкой несет меня в свою пещеру, сплевывая добирающуюся сюда по многокилометровым акведукам из речки Аньене воду Марция.
Братоубийство
Однажды я зашла внутрь моря и увидела, что оно не было ни черным, ни синим, ни лазурным, ни серым, а было заполнено всеми цветами послойно.
Каждый месяц Надя отрывала лист от календаря.
В самом конце марта разбился Гагарин. Разбился, как разбивается чашка или стакан, падая со шкафа. Прекрасная вещь с нарисованной жизнью, но случайное движение превращает ее в осколки. Гагарин упал вместе с самолетом и разбился, как то́ска.
Матросы вышли из общежития строем. Женщины на улицах доставали платки. Они ловили слезы у уголков глаз, но некоторые даже не вытирались. Их носы краснели, капли текли по щекам, заползая в рот, стекая по подбородку, и особенно крупные достигали шеи или падали на грудь. Все женщины, оказывается, любили Гагарина. Я тоже чувствовала себя причастной к этой великой любви.
Значит, он уже не пройдет по Млечному Пути. И мне вспомнился человек в физкультурном костюме. Взглянув на подаренный мне соседом по купе шарик, я заметила, что красное пятнышко внутри чуть разрослось.
В эти дни черно-белый Гагарин с орденами и медалями или гораздо более милый, в скафандре, то грустно смотрел, то широко улыбался со щитов, со стен, со страниц газет. За несколько дней до его падения, задрав голову, я шла, а потом бежала за белой полосой самолета в небе. Когда она стала темно-синей, начался закат. Маленький самолетик, ярко выделяясь на алом, падал в сторону моря.
Взглядом я находила Млечный Путь и пыталась утеплить там какое-то пространство специально для Гагарина, но мое очищение от соплей и ушных пробок, несмотря на целебный морской воздух, было, как видно, еще неполным, и ничего у меня не получалось.
Всю весну и лето Гагарин оставался с нами, и каждое утро начиналось с его улыбки, которая так странно напоминала мне улыбку кого-то другого. И хотя он продолжал улыбаться, как всегда, теперь все говорили о нем в прошедшем времени.
В апреле цвели лиловым сливы, а кипарисы – желтым порошком.
Перед сном, под тусклым светом ночника, Надя заводила песенку о том, как «один лохматый пес праздновал рожденье». Ведь скоро и я должна была праздновать мой день рождения. Хоть все слова песенки на этот раз были понятны, они не очень-то веселили. Может быть, я тоже подцепила тоску.
В мае были штормы, и было зябко.
В июне начали цвести яблони. Газеты с Гагариным пожелтели.
В июле я стала коричневой, как негритенок, и теперь было ясно, что мой новый белый мишка, получивший в конце апреля имя Лютика Кинга, совсем не похож на меня.
Каждый день вещи и люди, которые должны были быть вечными, рушились и разбивались, но в любую погоду на центральной площади Ялты, на глыбе постамента, неподвижно стоял красно-гранитный гигант. С ним уж точно ничего не могло случиться. Даже в жару, когда все ходили в легких рубашках и платьях, на нем поверх жилетки неизменно было надето распахнутое пальто, а в руке зажата кепка. Другую руку он заложил за пазуху и смотрел вдаль, поверх всего. Оттуда ему было видно все до самого моря, а может, и дальше. Конечно, он тоже заметил падающий самолетик и знал, где и почему разбился Гагарин.
Вокруг ведущих к его постаменту ступеней густо росли синие ели с застывшими змеями корней. Чтобы научиться бегать, не падая, и сделаться «нормальным ребенком», я пообещала себе пробегать каждый день пять раз вокруг розового человека. Скорость превращала синюю хвою и постамент в лиловое кольцо. Сам же великан не был виден вблизи низкорослым, но все прекрасно знали, что стопудово он всегда оставался надо всем.
Коленки разбивались в кровь, и перед сном их мазали зеленкой. Я отдирала наросшую корочку и снова и снова кружила вокруг великана.
Злобный зеленый кузнечик, ты не отрекся от бега, и, хоть легкость и быстрота его тебе не были даны, спор с самой собой обежать хотя бы пять раз, а потом еще пять раз и не свалиться был все-таки выигран в самом конце лета.
А оно действительно кончалось. Оказалось, что время существовало и оно было разделено на кусочки, как хлеб разделен на ломти или манная каша – на емкости съеденных ложек. Куски и части времени заканчивались точно так же, как они. Кашу можно было есть по кругу, от более холодных краев подбираясь к центру, хлеб можно было кусать даже с середины. Ломти и ложки времени можно было начать растрачивать откуда угодно, но они были созданы для того, чтобы закончиться, хотя всем и очень хотелось сохранить их навсегда или подольше. Надя говорила, что осенью мы вернемся назад. Теперь повсюду цвели розы, и сладко пахло концом счастья. По вечерам нужно было надевать теплую кофту.
Иногда мать, которая ночевала где-то отдельно, брала меня на работу. Я уже знала, что журналист не только листает журналы, но и помогает выстукивать пишущей машинке слова. Я и сама готовилась сочинить повесть. Мне давали листы бумаги, и я писала не отрываясь. Однако, когда мой друг дядя Гриша-Капитан просил меня прочитать то, что вышло, вся рукопись превращалась в волнистые линии. Двадцать листов волнистых линий. В книгах я могла прочитать не только три слова, которые уже знала, но еще и слово «море» и некоторые другие, но в моих страницах не только я, но и сам Гриша-Капитан не мог толком ничего разобрать: «Здесь лишь волны», – говорил он. Это повторялось раз за разом, без исключений. Само море, по-видимому, входило внутрь листа, подменяя мною написанное. Может, это было его послание, которое ждало расшифровки? В дыму Беломора под ритм и позвякивание множества печатных машинок, под смех и разговоры я пыталась снова и снова понять, почему море затопляло мои слова.
Как-то раз дядя Гриша-Капитан подарил мне большую желтую раковину из Красного моря. Оно навсегда оставило на ней красные прожилки и брызнуло на щеки самого Гриши. Хотя Гриша был переменчивым, как море, мы могли играть с ним лишь в спокойные игры, потому что у моего друга была только одна нога. Вторую он потерял на войне. Где была эта самая война? «Посередь двора», – говорила мать и щекотала меня под мышкой.
«Нужно слушать все то, что молчит», – объяснял он мне и прикладывал к моему уху раковину. Там тоже громко шумело море.
«Смотри не потеряй и руку», – просила я мысленно и прижимала раковину с его огромной рукой как можно крепче к своей голове.
В тот день я ходила из стороны в сторону без дела. Мне больше не хотелось писать роман. Со стола на меня посматривал плюшевый, посеревший за эти месяцы Лютик Кинг, которого я решила называть просто Люкингом. В редакции все были какими-то подавленными, только три-четыре машинки постукивали неохотно. Я стояла, глядя в окно, и, словно из-под одеяла, расслышала, как дядя Гриша-Капитан сказал: «Сегодня мне стыдно быть русским». Машинки перестали стучать. Я обернулась. Он взял зеленую бутылку, которая всегда стояла под его столом, отпил из нее, поставил на место и, закрыв лицо руками, пробормотал: «Мы убили наших братьев». Я отняла раковину от уха.
– Тише, – зашипела мать.
– Не трясись, Котяра вышел, – буркнул дядя Гриша-Капитан и снова отхлебнул из бутылки, которая называлась Массандра.
Котяра был их начальник, что-то вроде воспитателя. Конечно, не стоило, чтоб воспитатель знал про такие дела. Но дядя Гриша-Капитан сказал «мы убили». Кто это «мы»?! Значит, и моя мать что-то знала про это? «Здесь не только Котяра, – прошептала она, – ведь и у стен есть уши».
У стен?
Однажды я видела, что значит убить. Это случилось в толстой книге Братьягримм. Мне ее читала сестра и показывала картинки. История была такая: одна девочка убила своего братца. С помощью тяжелой крышки сундука она отсобачила ему голову. Потом она вытерла как следует кровь, приставила голову обратно и подвязала ее пл