В конце концов Дарио, выслушав историю о краже и взглянув в левый незаплывший глаз хорошо сложенного Флорина, пожурил меня за невнимательность и неосторожность и смилостивился: уж ладно, я ему-де заплачу за два месяца в следующий раз, а пока могу заселиться, но почему-то не раньше чем через три дня. Кое-как удалось убедить его разрешить мне перевезти хотя бы вещи.
Мои все еще неприятно подрагивающие пальцы теребили какой-то предмет, то доставая его из кармана, то кладя обратно, и только потом, когда Дарио, получив-таки часть денег за свой билет в кассе, ушел, я поняла, что это были ключи от моей старой квартиры.
Значит, можно было еще хотя бы две ночи поспать в своей кровати. То есть каркас ее не был моей собственностью, зато за матрасом я съездила на Тибуртину, а белье купила в одном специальном магазинчике, а вовсе не в Икее. По синему морю пододеяльника во все стороны сна плыли корабли и гребные суда, галеоты и лодочки. Глядя на них, я мечтала, как однажды буду лежать на горячем песке. Не на черном вулканическом, который был здесь повсюду, и не на просто белом, а на золотом, как яичко, которое снесла курочка ряба. Просто лежать и смотреть в ярко-синюю даль.
А пока в нагрудном кармане куртки я нашла еще и золотенький евро, как раз на дорогу. Явно ангелы и шустрые гении мест опять помогали мне.
За порогом захлопнувшейся двери вагона, уходившего с Термини, от непривычной легкости у меня подкосились ноги. Снова заныла коленка и ладонь начало жечь от кровавой и грязной ссадины. Для человека вне недвижимости, подчиненного или подчинившего себя обстоятельствам временности, обладание некоторыми предметами имеет повышенное значение. Какой-нибудь карандаш или блокнотик превращаются для него в памятки или объекты, вуалирующие его судьбу, как шаль и похвальный лист для Катерины Ивановны или шинель для Акакия Акакиевича.
В течение двадцатиминутной поездки в сторону моей Ребиббии я мысленно произносила над каждой утерянной вещью погребальную речь. Начала я с самой сумки, а продолжила списком ее содержимого. Я была уверена, что, кроме меня, никому оно не нужно и его судьба – смерть в помойке или в реке. «Дорогое зеркальце, ты мне было подарено на одном народном кинопразднике, ничего ты мне не стоило, но не только потому было так мило, легонькое, алюминиевое, двустекольное». «Любимая ручка цвета коралла, на какие шиши, спрашивается, – еще одну такую, да и незаменима ты, лучшая из всех, тоже подаренная когда-то одним милым, помню его счастливую мордаху, и была ты, ручечка, с несмываемым пятнышком чернил у пера». «Блокнотик, записи, телефоны, вас уже не найти. Никому не стала бы звонить, а все же пронизывала какая-то вовлеченность, пока перебирала визитки и прочитывала наспех записанные номера». «Фотографии в кошельке. Даже не могу назвать чьи, не могу, а то разрыдаюсь».
Время от времени то из одного, то из другого моего глаза выкатывалась тяжеловесная капля, медленно перебиралась через валик нижнего века и, как солдат Суворова, лихо съезжала со скулы. Утирать ее мне казалось недостойным подобного страдания. Прислонившись к дверям, я вглядывалась в недавнее прошлое, пытаясь задним числом устроить его по-другому. «Надо было нам поискать хотя бы сумку», – скорбел вместе со мной Флорин. Правая часть его физиономии с черным штрихом глаза, потонувшим в складках багровой раздувшейся кожи, все больше напоминала Микки Уорда после его второго боя с Артуро Гатти или, может, даже того же Гатти, который мне почему-то был более симпатичен.
Ему вовсе не нужно было ехать в мою сторону, и все же он решил меня проводить. «Я уверен, что все, кроме денег, валяется теперь где-нибудь у вокзала», – вдруг спохватился он.
Мгновенно протрезвев, я огляделась вокруг, и в ту же секунду внешний мир прорвался ко мне гармонью, что неприлично весело звучала из конца вагона. Народ сидел и стоял вплотную, усталый, осунувшийся, в основном иммигрантский. Обойдя всех с банкой из-под орехов, музыканты перешли в наш отсек. Репертуар был все тот же: «Катюша», привитая к «Дорогой длинною» и рассыпающаяся потом в «А нам все равно». Карикатура на мое прошлое, которое никак не хотело умирать.
Простыни с опознавательными номерками, написанными на отрезках тесьмы пером или напечатанные в мастерской. Запах машинного масла, залежавшейся одежды, вечная свалка грязного белья в ванной, мокрая картофельная кожура в мусорном ведре, проложенном газетой, которую никто не прочел. Фасады с осыпавшейся штукатуркой, как впавшие в бедность генералы в отставке. Швейные мастерские, где из лоскутов старого перешивались и перелицовывались модные пальто и платья. Ощущение победоносного нового в виде ярких пластмассовых кубиков и кукол, пришедших на смену их фарфоровым тетушкам в чепцах. Полиэтиленовым мешком можно задушить. Лучше его никогда не надевать на голову. К тому же – это ценность. С двенадцати лет морда моих сапог была не только докроена ступнями сестры, но изначально была подарена им походкой матери. Серенькая кошечка сиротливо звала своих подозрительно не появляющихся котяток, у бедной перепелочки болела лапка, носик, глазик, все у нее болело, у этой гадины, рассеянная бабуся постоянно где-то похеривала своего серого и белого гуся, и у нее же или у ее сестры-близняшки был не раз пожран серенький козлик. Все песни, даже при веселых словах, были невыносимо грустны, тоска из них переливалась, разбрызгивалась, собиралась грязным льдом на поверхности и таяла, таяла. Даже разудалые камаринская, калинка-малинка и матросский танец на самом деле были в миноре.
Бродячие музыканты, как и Флорин и некоторые пассажиры, были как раз из того самого мира, который осколком застрял в моей голове.
Дойдя до нас, гармонист с сединой в иссиня-черных волосах и алебастровой физией, на которой полуспящими рыбами неподвижно стояли крупные фисташковые глаза, обратился к Флорину на мне непонятном. Флорин скривил левую часть лица в гримасе приветствия и ответил ему на румынском. Дверь открылась, и все вместе мы вышли на перрон Понте Маммоло. Двое мужчин, один со скрипкой, другой с гармонью, громко убеждали в чем-то Флорина. Он поглядывал на меня. Музыканты сочувственно качали головой и цокали.
– Они тоже возвращаются на Термини. Может, найдем там твою сумку, – приобнял меня Флорин, переходя, наконец, на итальянский.
– Попробуем поискать, – закивали мужчины, тоже подстраиваясь.
Вчетвером мы перешли на другую сторону перрона и поехали обратно к вокзалу. Снова раздались, сперва над самым ухом, а потом вдалеке те же мелодии. Теперь песенка «А нам все равно» подбадривала меня, и я попыталась улыбнуться, словно Кабирия сквозь черные слезы Пьеро, хотя моим страданиям было далеко до подобного пика: ведь меня не собирался только что столкнуть в пропасть мой любимый! Да и ресницы были не накрашены. Один из пассажиров встал, и в открывшийся черный просвет отражения напротив я увидела свою собственную зубастую улыбку. Вид у меня почему-то был довольный.
Через две остановки, на Пьетралата, музыканты вышли, и мы с Флорином, только что запросто болтавшие на глазах у всех с нелепо и неопрятно одетыми людьми, оказались под подозрительными взглядами соседей. Женщины все больше срастались со своими сумками, мужчины то и дело похлопывали и поглаживали себя по карманам, как будто танцевали матросский танец. В основном все они были яилатцы, но и среди стоящих внизу всегда найдется кто-нибудь для спихивания еще ниже.
Может быть, благодаря нам они наконец могли ощутить себя добропорядочными, ординарными гражданами. Наверное, как большинство яилатцев, они жили без семей и питались чем бог пошлет, который чаще всего посылал черт знает что. Еще до рассвета, в полудремоте они поднимались со своих лежаков, вставали в очередь в туалет и помыться, семенили на работу, потом – на другую, возвращались ночью (если не работали сиделками) и валились снова в койки или просто на подстилки. Ни на музеи, ни на город сам по себе сил не оставалось, и окружающее они воспринимали как непонятные, а порой враждебные капризы и привычки хозяев. В свои выходные они маячили в телефонных кабинках call centr’ов, и по их отсутствующим лицам можно было прочитать то, что происходило на другом конце земли. Иногда они излучали тепло, гиперболизированно иллюстрируя образы счастья, иногда омрачались и увлажнялись слезами: там умирали родители, случались стихийные бедствия, начинались войны. Для них же самих время остановилось в ту секунду, когда они обняли своих милых в последний раз. Конец этой сказки был никому не известен: время однажды могло возобновить свой ход, затикав с того момента, как они обнимут их вновь, либо они должны были остаться заколдованными навсегда.
Для воссоединения семьи иммигранту необходимы были контракты на квартиру и на работу. При системе найма по-черному проще было создать компанию по продаже обогревателей на экваторе, однако все равно каким-то образом они их добывали или же провозили своих детей нелегально, а то и рожали, да еще как, прямо здесь. Впрочем, большинство было нелегалами. Теория найма на работу в этой стране радикально отличалась от практики. В теории нужно было обращаться в одно из посольств Италии и вставать на очередь в списках нужных профессий, однако все эти профессии уже были заняты живущими здесь годами людьми, которые все надеялись получить контракт или проскочить в какой-нибудь случайной санатории, и никаких централизованных агентств по найму не существовало. И вот они (или мы?) окисляли воздух своим дыханием, заполняли пространство неухоженными телами и издавали звуки. И что удивительно, понимали друг друга. Жители бывших испанских, португальских, английских, французских и голландских колоний, бедолаги из бывшей Советской империи рассказывали о своих передрягах, ругались и признавались в любви на языке, на котором в международном смысле было принято кричать лишь бис и браво, следить по нотам за легато, анданте и пиано и иногда вспоминать о его существовании, читая