Аппендикс — страница 41 из 140

– Надо попробовать родиться в другую жизнь, – посоветовала мне одна полная дама, вечерами читавшая судьбу по рукам и картам у барочных мраморных фонтанов с мужской обнаженкой.

– Пробовала, – и я попыталась вглядеться в выпавшее мне на ее импровизированном столике, – но другая жизнь пока что-то в себя не впускает.

Мне вспомнилась одна знакомая рыбка из зоомагазина. Из своей банки она смотрела на подсвеченный, но непроницаемый для нее мир других рыб, дружно плывущих за большим стеклом.

– Тогда умри совсем, – перевернула гадалка карту, на которой появился уморительный скелет с косой. – Может, родишься опять, а нет, значит, это и есть твоя судьба.

Мраморные мужские тела, плавящиеся слитки воды, праздничный дух площади манили из-за спины. Нет, мне пока не хотелось «совсем». Однако, растрачивая себя на всю катушку, в то же время я любила следить исподтишка за собственным умиранием еще при жизни. Постепенно старые друзья забывали обо мне, их жизнь рванула совершенно в другую сторону, и наши ценности стали удаляться друг от друга с той же скоростью, с какой начали разниться наши ежедневники.

Сперва сам язык не поворачивался произносить суффиксы и окончания прошедшего времени в применении к собственным достижениям и к себе как к прагматической сущности, но день за днем настоящее время отдалялось все больше, словно плавучий остров. Со временем мой мир, в котором я знала все ходы и выходы, где знали меня и моя жизнь предугадывалась на несколько шагов вперед, отступил и стал для меня «их миром». Через какое-то время и он сам, и некоторые населявшие его люди начали казаться мне совершенно чужими и часто невменяемыми. Они были очень занятыми и супердеятельными, а мне казалось, что в их мозг подселился Мамона и что они наивно принимали его нашептывания за свои собственные мысли. В то же время над некоторыми тамошними городами стала низко витать тяжелая догматичная набожность, со стороны кажущаяся даже мракобесием. Набожному Мамоне все по фигу, он не должен проявлять эмоций, не должен сочувствовать каким-то там униженным и оскорбленным, желающим вылезти на свет из школьной программы, тем более оскорбленным им, даже их упоминание ему кажется несветским, затертым, скучнейшим, démodé. Приезжавшие московские гости рассказывали, как нужно разруливать вперед, растить бизнес и бицепс, а женщинам, пока они не достигли сорокалетней непривлекательности, – упражнять ягодицы и худеть, с каждым днем становясь счастливее. Очень кстати пришлись и некоторые магические и психо-предпринимательские учения, объяснявшие, что страдание есть лишь собственный выбор и новый мир – не для несчастных и унылых.

«Падших не жалеть», – намекнул заодно мистер Кроули.

Все прошлое отшелушивалось, как загар в сентябре. И вместе с ним, просто заодно, я отшелушилась тоже.

Порой я узнавала соотечественников по чертам и овалам, по носу картошкой или уточкой, но чаще – по выражению лиц, требовательному и неулыбчивому. Спустя годы чуть труднее становилось выявлять их по одежде: приобретался общеевропейский вкус, менялись иногда и манеры, но взгляд – главное, что выдавало моих сестер и братьев, – чаще всего оставался прежним. Испуганный, недовольный, готовый, если что, к мгновенному удару, недоверчивый, жесткий, априори ироничный, всезнающий (Нас не проведешь! Мы вам еще покажем!).

Заезжие купцы и вояжеры, инженеры-нефтяники отыскивали свое в этом городе. Государственные люди особенно любили его руины и блестящее прошлое, отражаясь в лучах былой власти. Бывали здесь и те, кто считал себя лучшим и несправедливо рожденным в наших холодных местах. Они переполнялись бесконечным светом, куполами, капителями и пиниями, всевозможной благостностью, истомой, марками вин и общими местами, управы на них не было никакой, но это вовсе не было ни их, ни вообще виной, а лишь гримасой эпохи, и, как фана какого-нибудь знаменитого певца, меня радовало, что этот город их задевает, хоть он и умело подставлял поверхностным взглядам лишь свои щечки, отшлифованные ботоксом.

А впрочем, что мне защищать его величие? Он мог превосходно обойтись и без меня. Эгоистичный, ленивый, циничный, он ни в ком не нуждался и иногда становился мне безразличен. Может быть, это означало, что я была на пути превращения в одного из римцев, которые вовсе не преклонялись перед ним и были лишь в меру наслышаны о его украшениях. «Мы носим его в своем сердце», – утверждали они. И вот мое сердце лопалось и расширялось, как вселенная, с пыхтением вмещая в себя город-обманку. Моего лучшего учителя, состарившего меня, поставившего в тупик и сбившего с пути, насосавшегося моей крови, содравшего с меня последнюю доброту, как мрамор со здешних древних зданий, отнявшего у меня все, что мне было дорого, лишившего других меня, а заодно меня – собственного языка и речи, удобного места, вырытого на своей территории, застолбленной дороги, принятых точек зрения и стройной, а главное, достойной картины мира. «Хорошие путешественники – бессердечные люди», – заметил один писатель. У меня уже не было надежды им стать. В моем сердце расчищал себе место древний дракон. «Погоди же, может, наше сражение и не за горами», – бормотала я, а он только улыбался, раскатывая губу для поцелуя или плевка.

Уличенный многими наблюдательными людьми в распущенности и холодности, конформизме и жульничестве дракон вдохновлял меня на поиски дракона в себе. Не привязываться к местам, уклоняться от любой власти, сторониться того и сего, не привязываться ни к чему, ни к кому, никогда, никогда не говорить «никогда», больше не говорить, не.

Путь в непонятном направлении напоминал мне также детские эксперименты с жуком: поднять его и переместить на новое место. Куда он побредет? Почему он выбирает именно эту, а не другую тропинку? На что может повлиять эта хаотичность?

С чем связано постоянное впадание в жизненные перемены? Почему время от времени становится душно внутри отмеренных границ? Они давят, но человеческая личность, пусть даже непредсказуемая и бесконечная, обычно довольствуется слабой инерцией каждодневности. «Я» как будто отделяется фанерной стенкой, не желая усложнять нам жизнь. Нас не касается то, что происходит за перегородкой. Но вот в один прекрасный день кому-то хочется ее сломать, выйти на брезжущий таинственный свет за ширмой, пусть идти до него придется годами, и однажды, может быть, вспыхнуть в нем, взвывая от боли, обдавая себя самого запахом паленого мяса. При встрече с подобным светильником возможен и мгновенный взрыв, так как некоторые из нас непредсказуемо носят в себе тяжесть тротила.

Но было и другое объяснение. Во всяком случае, порой меня упрекали в бегстве от себя.

Да, глядя на все глазами психотерапевта, можно было сказать, что, однажды оторвавшись с кровью от сырой марлевой безысходности моего родного города, мне было страшно туда вернуться. Отсутствие прежней личности позволяло мне дышать глубже и видеть ярче.

Но, может, все было и менее логично. Может, думала я, меня просто случайно подмяло механизмами истории, примагнитили новые великие переселения, и добрые люди выловили меня неводом у римской клоаки.

Когда-то в ней были найдены останки женоподобного юноши Себастьяна, и многие нашли там свой последний приют.

Чайка

В ту пятницу Надя увела меня гулять, а когда мы вернулись, мать, неожиданно пришедшая к нам еще утром, а сейчас нервно курившая у окна, стояла рядом с каким-то очень высоким, худым человеком. Он улыбнулся и поднял меня так, что я, наконец, смогла дотронуться до лампы. Потом поставил меня на пол и тоже закурил. Усевшись на табуретку, он стал смотреть во второе окно. Так из него могло быть видно только небо, ведь мы жили на каком-то высоком этаже, но он смотрел и смотрел.

– Ну-ка, подними меня еще, – предложила я ему.

– Детка, ласточка, посмотри, как папа устал, – прозвенела Надя.

Человек улыбнулся, встал, поднял меня, и я поняла, кого мне напоминала улыбка Гагарина.

Но, видно, сегодня никто не хотел со мной играть. В воздухе проезжали невидимые танки.

Я взяла белый эмалированный тазик. Горячую воду из только что вскипевшего чайника мне разбавили холодной, и я подошла к высокой фигуре. Осторожно поставила тазик у его ног. Сняла с него ботинки и попробовала стянуть черные носки. Они омерзительно пахли, но все равно я упрямо стаскивала их, в то время как он, оторвавшись, наконец, от созерцания окна, рассказывал что-то и то и дело поправлял падающую на лоб длинную прямую челку светло-каштановых волос. Сидя перед ним на корточках, я поставила его босые ноги в тазик и терла их, погружая ладони в быстро мутневшую жидкость. Сквозь зазор между покрашенными зеленкой и марганцовкой коленками я смотрела на узкие и длинные ноги в тазу, которые напоминали ступни великана, семимильно шагавшего по земле.

Человек курил и односложно обменивался репликами с матерью. С огнем в зубастых ртах они казались двумя готовыми к бою чудовищами.

– Теперь мои руки воняют, – неожиданно громко сказала я в напряженный и дымный воздух. – Мне нужно срочно помыть вот эти руки!

– Что это с ней? Она никогда себя так не вела, – говорили обо мне женщины, как будто бы меня не было рядом.

– Руки воняют, все воняет! – орала я в ужасе от самой себя.

Потом мы шли по морю с высоким. Он шагал впереди и время от времени оглядывался на то, как я тороплюсь вслед. Под холодным солнцем блестела золотая пряжка на его брючном ремне. Черные ботинки оставляли в песке огромные следы.

Начинался шторм. Средь воды на песчаном островке камней одиноко чесалась клювом растрепанная, с всклокоченными перьями чайка. Все остальные уже улетели из начинающейся осени в другое лето, а она распухала от какой-то болезни. Ее одиночество было непереносимо. Мы сели на бревно. Волны буянили и выплескивались из границ, касаясь моих сандалий. Прохладный беловатый камень контрастировал с коричневой кожей моей руки.

– Смотри, какая чайка, – показал он мне на это растопыренное чучело, и через секунду я увидела, как птица всколыхнулась, подскочила и упала. Камень, вырвавшись из моей ладони, пролетел над морем и угодил ей прям