Аппендикс — страница 44 из 140

Все мы сдержанно обожали Гарри, и он, как мог, пытался заменить нам отца или старшего брата. Он давал нам в долг, сдавал в рассрочку свои квартиры, устраивал для нас увеселения на террасах гостиниц, входя в детали нашей личной, даже интимной жизни, начиная от размера груди до, на всякий случай, безымянного пальца. Жил он как честный, достойный человек, открыто и широко, не таясь, и на некоторых улицах пользовался особым почетом.

Работала я все больше, Гарри мог позвонить мне как в шесть утра, сообщая, что через час я должна быть в другой части города, так и в одиннадцать вечера, посылая показать Rome by night. Любая инициатива и желание выйти из-под зависимости строго наказывались. Сидя в своем офисе за напитками в компании склизкого типа по кличке «профессор», промышлявшего перепродажей и подделкой антиквариата, Гарри заграбастывал себе более половины того, что нами добывалось. Однажды летним утром, зажатая между телами в автобусе по дороге к одной из очередных обителей лучших мира сего, я решила туда совсем не приезжать и больше никогда не видеть своего Карабаса-Барабаса. «Да иди ты», – сказала я ему вежливо в ответ на ор из мобильника. Гарри не знал русского, но, судя по тому, что он больше никогда не позвонил, эти слова оказались ему понятны.

Итак, дурацкий Пиноккио снова убежал. После того, однако, как он прогулял последние бумажонки, ему ничего не оставалось, как пристыженно появиться на рынке труда.

Одной из очередных работ, которые, радужно сверкнув, лопались, иногда даже толком не надувшись, было секретарство у священника, устроителя оперных, классических и даже рок-концертов.

Если в магазин постеров я устроилась с улицы, то здесь меня приютили благодаря одному выжидающему моего расположения поклоннику. Так как святой отец был ему что-то должен и собирался налаживать международные музыкальные отношения, я оказалась его подручной на пару с изгнанной из обнаженок телешоу на более спокойное местечко увядающей красавицей Нинкой. Меня назначили ее заместительницей на роль помощницы падре в ведении международной и внутренней переписки.

Поскольку Нина была рекомендована своим содержателем, важным червем в телевизионном рыгалове и близким партнером церковника, то она просто поедала шоколадные конфеты и болтала по телефону, изящно и спело присаживаясь на антикварный письменный стол. Двигая ягодицами, она цокала каблуками по паркетным полам многокомнатного офиса, полного подлинных скульптур и картин в золотых рамах, и лениво уклонялась от рук святого отца, щипавшего ее за задницу. Она была настоящей дурочкой, хорошей советской девчонкой, по уши влюбленной в своего слизняка, член которого, чтоб его сподвигнуть, по ее собственным рассказам, она, перед тем как обсосать, макала в посылаемую мамой красную икру. Говорила, что действовало. Узнав несколько лет спустя от дочурки, что, до того как жениться на богатой местной невесте, этот лысый дядя каждую ночь приходил к ней в кроватку, она мгновенно постарела, покрасила волосы в черный цвет и обратилась в гарпию, жаждущую мести.

Пока Нинка потягивала начинку из хрусткого шоколада, я занималась перепиской слов святого отца на компьютер. Почерк его был для меня непонятен, я делала кучу ошибок и заискивала перед старыми секретаршами, которые знали все формы, форматы и команды, преданно служа хозяину и не позволяя никакой словесной критики даже в наш с Нинкой адрес, поскольку мы были его капризом. Но и без слов было понятно, что они о нас думают.

Остались они невозмутимыми и тогда, когда в офис, хлопая многочисленными дверями, вошли немцы в черных широкополых шляпах и через переводчика объявили, что итальянская сторона в лице святого отца разворовала деньги компании, и потому все обанкротились, и музыки больше не будет. После страшного крика, шума, прихода дрожащего завхоза, а затем адвоката, подтягивающего вверх манжеты с золотыми запонками из античных монет, после звонков сверху хрустальную лавочку закрыли, а потом опечатали.

Но любая трагедия, происходившая в этом городе, казалась сновидением. Не оперой, нет, пожалуй, оперного в этом городе было не так и много, но просто сном, смывающимся при пробуждении.

Однажды, правда, мне приснилось, что я смотрю на этот город из зала. В нем обитали дворцы, церкви, статуи, лестницы и фонтаны, а зрителями были люди и их меняющаяся судьба.

«Отдай стеклышко», – выкрикнул в зал явно не по сценарию голос худенькой церквухи, и я поняла, что она ищет именно меня. Я не знала, о каком стеклышке идет речь, но чувствовала, что почему-то она имела право у меня его требовать. Пригибаясь за спинами зрителей, я попыталась ускользнуть и оказалась на галерке. Там никого не было, кроме одного бесполого существа, то ли старика, то ли старухи, которое еле заметным жестом указало мне на пустое кресло рядом. Под новым углом зрения все декорации начинали заваливаться вбок, но стоило мне пересесть по другую руку незнакомца, как воцарялась торжественная, яркая красота. Дворцы переставали кривляться и застывали с тем достоинством, которое отмечают все путешественники, когда-либо побывавшие в Риме. «Слабó пожаловать», – сделал пригласительный жест мой сосед или соседка, и, взглянув на него внимательно, я заметила, что он помолодел лет на пятьдесят. В руках он крутил что-то блестящее, и, когда предмет на секунду приостановился, я разглядела прозрачный шарик, в котором, словно магма, горела красная капля другого стекла.

О чудесном

Осока резала руки. Ходили черные огромные ботинки друга матери и ее белые босоножки. Мои смуглые коленки ползали по траве. Как отыскать в зелени крошечную, перепуганную, уставшую звать на помощь, а главное – зеленую Олю?

Деревянная пирамидка зеленой елочки с болванкой головы и нарисованными на ней голубой косынкой и карими пятнышками глаз – такой была Оля, однажды потерянная на прогулке. До этой секунды она всегда была рядом: под подушкой, в кармане или у тарелки с утренней кашей.

Трагедия несчастной Оли, оставленной в лесу. От моего собственного воя у меня разболелась голова.

А ведь ничто не предвещало, что вот так, посреди пронизанного солнцем дня может случиться что-то страшное. Вот и сегодня, тепленькая, она то лежала в ладони, то переходила в карман кофты, и эта веселая прогулка означала так много именно благодаря ей. Загадочная, почему-то в платочке, как девочки из деревни, и строгая.

«О-ля-ля́!» – любила восклицать Надя.

О-ля-ля́, Оля!

«Ладно, – сказали мать и ее друг, – погуляет и вернется».

И действительно, Оля вернулась. Вновь обретенные друг для друга, мы обменялись долгими взглядами. Мои смуглые щеки были все еще исполосованы слезными подтеками – замызганная мордочка потенциального Пятницы, присягнувшего на верность. Олина физия была, как всегда, круглой и самодостаточной, но, несмотря на радость встречи, я заметила, что на месте больших и карих у нее теперь были голубые и маленькие глаза.

Хотя ее деревянный лик был непроницаем, приглядываясь к ней все внимательней, я решила, что то ли Оля изменилась после своего бегства, то ли это уже была не Оля. Видно, другое существо вошло в ее тело, и выдавали его как раз недобрые голубенькие глазята.

«Глаза есть зеркало души», – как-то обронил отец.

У души есть зеркало. У стен – уши. Глаза, получалось, были не мои, а принадлежали душе.

Но где была эта душа? Никто ее никогда не видел, хотя она оставляла принадлежащие ей зеркала на лицах, как я оставляла своих кукол в траве.

Теперь Оля больше не делила со мной завтраки и обеды, не спала под подушкой и не смотрела подолгу в зеркало, размещенное на моем лице душой. Догадываясь о ее коварстве, я все же не решалась забыть ее на очередной прогулке. С некоторых пор она перекочевала в коробку с карандашами, и, когда я открывала ее, Оля лежала там неподвижно.

Отец, походив из угла в угол моря, избороздив шагами всю набережную, опять уехал в свою командировку. Я вспоминала о нем и о своем проступке, когда в общежитии на кухне моряки заводили в который раз: «Летят белокрылые чайки, привет от родимой земли, и ночью и днем в просторе морском стальные идут корабли». Изо всех сил ладонями я затыкала уши и перекрывала слова песенкой про лохматого пса или Розину.

Мне больше не нравилось ходить на работу. Дядя Гриша-Капитан там больше не появлялся, смеялись гораздо меньше, стало прохладно, и Котяра не выходил по делам.

На улицах оставались еще тетки в шлепанцах и халатах, но веселые люди в белых костюмах и соломенных шляпах, с фотоаппаратами, говорящие на непонятных языках, исчезли почти сразу после того, как Гриша-Капитан с моей матерью покусились на своих братьев. На набережной уже никто не танцевал. Пляжный народ разъехался.

Тьма наступала теперь гораздо раньше. Вдруг все вокруг меркло, и потом за секунду раскрывался черный парашют, и ночь падала на город. Птицы собирались в полет. Земля тоже потеряла свой зеленый покров, и стало видно, что кое-где она ноздревата, полна ходов и выходов. Полевые мыши и сурки готовились к холодам. А нам что оставалось делать?

Белый пароход, наполненный людьми, плыл и плыл, пока не превратился в белую точку. Леса лысели и становились все ярче. От их красного и желтого становилось грустно. Последний раз мы вышли на набережную. Восход был наполнен ветром. Издалека лишь гранитный гигант показался мне родным. Со всех ног я побежала ему навстречу, но, как всегда, когда я приблизилась, напротив моего лица был только темно-розовый постамент.

Все святые

Являюсь я гражданином

Рима, я, который был раньше

гражданином Рудии.

Анналы, Квинт Энний

Это была моя первая ночевка у Дарио. Всю ночь в комнате напротив проходила оратория. Сначала, как всегда, бубнил, орал, ругался на разные голоса телевизор, потом сладострастно стонал Дарио, затем началось открывание и закрывание входной двери. Ночной наряд филиппинцев без устали поддерживал жизнь всего лагеря. Разговаривали вполголос