тапиоку с тянущимся теплым сыром, как вдруг, пораженный, снова прилип к стволу. Как-то раз Вильсон принес ему жареного омара, а теперь, совершенно голый, он подпрыгивал, чтоб поймать собственные шорты, которые мать как будто собиралась швырнуть ему с порога, но каждый раз обманывала. Соседи наблюдали за этим мельтешением из окон, а те, у кого их не было, как у семьи Диаш Сантуш, сгруппировались у дверей. С раскрытым от изумления ртом одной рукой Кехинде обнял дерево, другой – потрогал себя через штаны: ну да, время от времени его пипка немного напрягалась, но чтобы вот так… Несчастный и жуткий Вильсон! Огромный нарост был скорее всего настоящим проклятием. И он умолял всех богов на свете не дать ему заболеть той же болезнью. Однако вскоре сцена с Вильсоном и матерью напомнила ему историю драки между Шанго и его женой, которая дала мужу на обед свое ухо, и он расхохотался. Наконец Вильсон удрал, мать, надавав сестре по щекам, оттаскала ее за волосы, оттрепала со всех сторон, соседи разошлись по делам, и Кехинде решил, что он может вернуться.
Со следующего утра почти каждый день босая Северинья в коричневом старом платье терла маньоку у порога. Сестра, надув щеки, лежала лицом к стене, Вильсон, да и другие мужчины теперь к ним больше не заходили, и соседи смотрели на представления, происходившие в других домах. А зимой у сестры родился мальчик. Несколько дней они ели курицу и пироги из банановой кожуры, так много гостинцев натащили им соседи. Сестре нужно было наедаться, чтобы кормить младенца. Говорили, что он родился заморышем, ведь ей исполнилось только тринадцать лет. «На два года меньше, чем мне, когда ты у меня появилась», – всхлипывала мать. Потом мать и сестра стали тереть маньоку вдвоем, и ни у кого теперь на него не было времени.
Иногда Кехинде доставался дяде Карлушу. Остальные два брата работали, у них уже были свои семьи, а ему по утрам делать было нечего. Хотя Карлушу было уже семнадцать, Кехинде казалось, что дядя был в чем-то, как он, маленьким. Только вот в фавеле почему-то все посмеивались над ним или даже открыто дразнили.
– А что такое пидор, Карлуш? – спросил как-то Кехинде.
– Значит, что тот, кто это сказал, кретин, – надменно скривил рот Карлуш.
Когда Кехинде задал тот же вопрос матери, она накинулась на него, как взбесившаяся кошка, и он решил, что не стоит больше интересоваться этим даже у май джи санто, которая знала абсолютно все, но была посильнее его матери, и кулаки у нее были несравненно больше. Однако он не мог не приметить, что самые молодые дочери святых, прикрываясь ладошками, тоже хихикали, когда в террейро за ним заходил Карлуш.
Однажды, пройдя под старыми пальмами Праса до Кармо, они поднялись по Ладэйра де Сао Франсиско и вошли под арочные своды внутреннего двора церкви Богородицы Снега, покрытого голубой майоликой, по которой летали синие ангелы, а мужчина с бородой, в плаще с капюшоном, подпоясанный веревкой, то таскал камни, то держался за лапу улыбающегося волка. На одной из майолик, вырываясь из неба, лучи пронзали ладони и ступни мужчины и оставляли в них раны.
– Святой Франциск любил госпожу Бедность, – сказал незаметно появившийся монах в сандалиях, одетый точь-в-точь как мужчина на картинках.
– А нас, отец, госпожа Бедность не спрашивает, любим ли мы ее, она же сама нас любит просто до смерти, – подмигнул Рожейро Карлуш.
Увешанный бусами, с кудрявыми волосами до плеч, в яркой майке и расклешенных штанах, он был вольным и ярким, как какой-нибудь тропический тукан токо или синий арара.
– Франциск свершил подвиг скитальчества, спал на холодных камнях, ел, что ему посылал Бог. Он восхвалял Иисуса Христа, желал отдать Ему себя на служение, и тот даровал ему кровавые раны в награду, – немолодой священник с залысинами и грустными голубыми глазами благоговейно прикоснулся кончиками пальцев к своим рукам. В этот момент за его спиной вырос еще один монах. Он был черный, молодой, с яркими, как будто натертыми соком ацеролы губами, и Карлуш не мог отвести от него глаз. Монах тоже украдкой поглядывал на Карлуша. Когда они наконец вышли на улицу, Кехинде на всякий случай спрятал руки в карманах и всю дорогу смотрел на свои ноги в шлепанцах. Госпожа Бедность любила их, но он хотел бегать и залезать на деревья, гладить волосы сестры и море, убаюкивать своего близнеца, и раны ему были совсем не нужны.
На следующий день вместо террейро они снова пришли в церковь, и, пока Карлуша не было, Кехинде остался со старым монахом.
– Эти сокровища могут совершать чудеса, – шепнул он, указывая на серебряные чаши и кости в стеклянных ящиках, и вместе они поставили свечку Марии, которая блестящим взглядом и длинными черными волосами напоминала богиню Океанов Емажу.
Раз в неделю рядом с полногрудой фигуркой, духом его умершей сестренки, мать ставила на домашнем алтаре голубую свечу и для Емажи. Не забывала она также и о желтой для Ошум, о белой для властелина всех голов Обатала и, конечно, о бело-красной для Шанго, властелина головы своего сына.
В церкви свечи из желтого воска пахли, как цветущие деревья, и медленно уменьшались. И Кехинде вспомнил, как на празднике, когда богине зажигали семь свечей прямо на берегу океана, он впивался взглядом в желтый, красный и синий свет огня, таивший зеленый стержень, ожидая секунды, когда пламя совсем погаснет. Он не мог понять, где то место, куда собирается все исчезнувшее.
Однажды утром монах подвел Кехинде к высокой чаше на постаменте, зачерпнул ковшиком воды и плеснул на него. Потом вытер его белым полотенцем и велел называться Рожейро. Увидев крестик под белой, тоже подаренной монахом рубашкой, мать сказала, что теперь он может любить нашего господина Иисуса, который и есть то же самое, что Обатала, и что она должна отнести священнику за его доброту немного яиц или, если получится, целую курицу. Все эти годы она откладывала крестины из-за того, что у нее никак не скапливалось достаточно денег. Даже не на саму церемонию, а на праздник по случаю, и теперь она была немного разочарована. Однако праздник, на который собралась чуть ли не половина фавелы, все-таки кое-как устроили, и все это было как нельзя более кстати, потому что соседская детвора уже объяснила Кехинде, что такого имени, как у него, просто не бывает.
Как-то раз, когда новоявленный Рожейро, вот уже час ритмично колотивший о стену монастыря мячом, помчался вслед за ним по тропе, в зарослях он увидел молодого монаха. Счастливо глядя вверх, с улыбкой на ярких губах монах как будто поджидал, когда же господин Ииусус и Обатала снизойдут к нему с небес, а на коленях перед ним покачивался Карлуш. Рожейро узнал его только по кедам и брюкам, – верхняя часть тела дяди была спрятана под рясой монаха. Чем быстрее двигался Карлуш, тем сильнее морщился монах. Вскоре он сильно зажмурил глаза, застонал, зарычал, и Рожейро, запыхавшись, с мячом под мышкой вбежал в церковь.
Священник вытирал тряпкой алтарь. «Сегодня я научу тебя первым буквам», – гулко сказал он, забирая у него мяч и кладя его на пол.
С того дня молодой священник тоже стал подшучивать над Карлушем, а Рожейро – всерьез побаиваться дяди.
Вот и мать подтрунивала над своим двоюродным братом, но, с другой стороны, когда прожорливых туристов не хватало, шут Карлуш помогал им деньгами, и тут ничего смешного уже не было. Не стала она долго думать и тогда, когда он предложил переехать из их деревянного барака на пригорок, в каменный. Там были все окна, туда провели уже даже воду, хотя сток работал отвратительно, а из кранов выползала разная нечисть и мыши шустрили так, что Рожейро удавалось иногда заловить какую-нибудь, чтоб напугать сестру. Теперь у них было почти две комнаты и даже что-то вроде передней. Правда, Карлуш решил, что с ними будет жить и его мать, а сам он поселится отдельно, но никто против этого не возражал.
Маньолия шила, как настоящая модистка, и одевалась бы как истинная леди, если бы жизнь не пошла так, как ей вздумалось пойти. С самого раннего утра она усаживалась у своего божка – лоснящейся от старости швейной машинки, подаренной ей полвека назад одной госпожой, у которой Маньолия работала по хозяйству и в которую до сих пор была жертвенно влюблена. Все теперь поголовно были заняты приготовлением приданого для сестры. Несмотря на появившегося Сезара, женщины все еще мечтали выдать ее за какого-нибудь туриста-американца. И эти приготовления закончились в победные сроки: две старые простыни, которые Маньолия превратила в одну новую, шикарное белое платье с подшитым, как и полагалось высокой модой, на руках подолом да пара юбок – все это ждало великого момента в большой красивой коробке, найденной сестрой в богатом районе. Рожейро же она смастерила костюмчик из самых лучших обрезков, прямо «как у маленького белого джентльмена».
У разбитой ревматизмом Маньолии, которая оставила палатку на площади своей любимой и единственной племяннице Северинье, было трое сыновей, и все трое – красавцы. Правда, младший, Карлуш, не походил на братьев. В детстве он казался нормальным мальчиком, помогал, как все, продавать маконью и проказничал, но уже с двенадцати лет начал откладывать на свое будущее. Никто точно не знал, каким именно оно будет, потому что он не хотел работать ни бандитом, как старший брат, ни грузчиком, как средний, и никем другим, но кое-кто, приметив его на пляже с туристами или в порту соседнего города с моряками, начинал догадываться о его талантах.
Рожейро старался не слышать этих издевок. Он любил дядю. Не чаял он души и в сестре, был добродушен к бабке, возился с племянником, но только мать оставалась центром его мира. Он приберегал для нее самые лакомые кусочки, нюхал ее запах, вороша ее вещи, незаметно целовал одежду и старался прижаться поближе, когда, закончив свои дела, она залезала в кровать, где у самой стены уже спали сестра с Сезаром. Когда Рожейро спрашивали, кем он будет, когда вырастет, он, не раздумывая, утверждал, что будет мамой.